Разгневанная река
Шрифт:
— У меня что-то не укладывается в голове, о каком единстве с буржуазией и помещиками может быть речь?
— Только с теми, кто против фашистов. Или хотя бы сочувствует национально-освободительному движению.
— Но в программе фронта Вьетминь нет больше лозунга аграрной революции!
— Это совсем не значит, что партия отказалась от аграрной революции. В данный момент этот лозунг временно снимается, чтобы собрать все силы на борьбу против японцев и французов, добиться национального освобождения. Разумеется, это лишь временная уступка, благодаря которой мы сможем активнее привлечь на сторону революции средние слои населения. К тому же партия по-прежнему выступает за снижение арендной платы и долговых процентов, за раздачу крестьянам общественной земли.
Кань слушал, не возражая, но по его лицу было видно, что он усваивает с трудом то, что говорит Ле, преодолевая старые, издавна сложившиеся взгляды и понятия.
— Когда меняется обстановка, — продолжал Ле спокойно, хотя голос его становился тверже, — следует менять и тактику, как на поворотах дороги мы меняем направление движения машины. Не успеешь повернуть руль — загремишь в пропасть. Главное сейчас — разгромить фашистов. Вот послушай, что пишет Нгуен Ай Куок.
Ле развернул отпечатанную на литографе листовку и тихо, но внятно прочел:
— «…Час пробил! Выше знамя восстания, поднимайте народ на борьбу за свержение власти японцев и французов!.. Мы не можем терять ни минуты! Соотечественники, поднимайтесь на борьбу! Сплачивайте ряды, объединяйте усилия за достижение победы над японцами и французами!»
— Да, — помолчав немного, тихо произнес Кань, — новая линия партии ставит немало новых проблем. И сейчас этот фронт, видно, все-таки лучшая форма организации революционного движения!
— Ну конечно! Без всяких «видно» и «все-таки».
Долго сидели они, надежно скрытые тонкими стенами шалаша, и, позабыв обо всем на свете, увлеченно говорили о борьбе с репрессиями, о возрождении низовых организаций, о
Пора было расставаться.
— Ни в коем случае не держи при себе партийные материалы, — давал Ле последние наставления. — Оставь все, что ты сейчас читал. Позже я перешлю тебе со связным и декларацию, и программу, и устав Вьетминя. Помни, сейчас нужна предельная осторожность! В нашем деле осторожность — залог успеха.
— Послушай, Ле… — Кань замялся. — Говорят, Нгуен Ай Куок вернулся и даже принимал участие в последнем пленуме?
— Об этом я знаю столько же, сколько и ты! — улыбнулся Ле. — То есть ровным счетом ничего.
— А французские газеты раструбили о его гибели. Для нас, вьетнамцев, большая честь — иметь в Коминтерне своего представителя!
— Однажды мне показали его фото. Меня допрашивал Риу из сайгонской охранки. Он хвастался: французская разведка — лучшая в мире! Ну и показал мне эту фотографию: «Знаешь, кто это? Нгуен Ай Куок! Ваш верховный вождь за границей. Эту фотографию нам прислали из Франции. Видал! Теперь вам от нас не уйти!» Он еще что-то болтал, что именно — не помню, все пропустил мимо ушей, а вот фотографию успел рассмотреть. Товарищ Нгуен Ай Куок был снят в черной фетровой шляпе, с шарфом на шее. Шляпа не закрывала его высокий лоб. А глаза — такие ясные, лучистые!..
Медленно скользя по воде, лодка пересекла реку и уткнулась в берег. Уже стемнело. Они условились о следующей встрече, затем Кань спрыгнул на берег и исчез среди тутовника.
7
Письмо Тхао, в котором она сообщала о гибели Кхака, ошеломило Хоя. Весь вечер он просидел в задумчивости за письменным столом. Работа не клеилась. Наконец он отодвинул в сторону ворох бумаг и отправился бродить по поселку. Он и сам не заметил, как вышел к Западному озеру. Было ветрено. Озеро покрылось крупной рябью. Вдали, на фоне багрового неба, вырисовывались очертания горной цепи Бави. Почему-то вспомнился тот далекий вечер, когда он пришел к Кхаку предупредить об опасности. Вспомнил Хой и свою тогдашнюю тревогу и опасения… Они оправдались. Теперь, когда Кхака не стало, Хой особенно остро почувствовал, какой опорой был друг. Беседы с Кхаком вселяли в него надежду, уверенность, хотя сам он обычно высказывался иронически. Кхак был для Хоя своеобразным символом веры, он поддерживал его, не давал опуститься. Хой хорошо запомнил последний разговор на берегу реки, когда Кхак сказал: «Наступит время, и ты поймешь, что дальше так жить невозможно. Тогда ты обретешь и смелость и силу!..» Но, честно говоря, он так и не находил в себе ничего, кроме слабости и какой-то постыдной приниженности. А сколько ему еще предстоит испытать унижений в поисках средств к жизни — одному богу известно! Однако слова друга не пропали бесследно. Они, как семена, незаметно пробились и дали всходы. И вот теперь Кхака не стало! Ушел человек, который имел право на жизнь больше, чем кто-либо другой, а люди, влачащие жалкое, бессмысленное существование, вроде него, Хоя, живы!
Вернувшись домой, Хой не зашел, как обычно, поболтать с хозяином дома, а прошел прямо в свою комнатушку, которую они снимали вместе с братом. Донга еще не было, он приходил с уроков обычно в одиннадцатом часу. Хой зажег лампу и, усевшись за стол, принялся перечитывать то, что написал вчера. Рассказ показался ему настолько сумбурным, неинтересным, что он раздраженно швырнул его в ящик стола. Хотел было почитать, но все валилось из рук. К чему сейчас все это, когда повсюду видишь одну несправедливость и в стране хозяйничают иноземцы!
Керосиновая лампа, немой свидетель всех его мук и терзаний, неизменный друг, с которым он не разлучался добрую половину жизни, бесстрастно струила свой желтый свет. Сколько ночей она вот так же освещала страницы книг, открывая ему, мальчишке, целые россыпи прекрасных мыслей. Шли годы, и постепенно гасли детские мечты. Однако в жизни скромного школьного учителя керосиновая лампа по-прежнему оставалась верной спутницей, при ее свете он читал ученические каракули, она словно поддерживала в нем волю к жизни, вселяла радость. Теперь он сменил работу учителя на писательский труд, не суливший ему ни прочного положения, ни верного заработка. Днем ему приходилось обивать пороги редакций, и только по ночам, при свете подруги-лампы, падавшем на чистый лист бумаги, Хой обретал свободу мысли, когда он мог предаваться печали или радости, сражаться со злом силою своего ума и сердца. А реальная, повседневная жизнь словно издевалась над ним. Там не было места беспомощному мечтателю, жалкому муравью в мире несбыточных иллюзий, букашке, придавленной судьбой. Только наедине с чистым листом, освещенным желтым светом лампы, он ощущал в себе силы, в нем пробуждались надежды и чаяния. В эти годы вся жизнь Хоя как бы сосредоточивалась в небольшом желтом круге, который вырывала лампа из ночного мрака. Не так уж часто выпадали на его долю вечера, когда он мог сидеть в кругу семьи, чувствуя рядом локоть жены, слушая милый лепет детей. Чаще приходилось ему коротать вечера в какой-нибудь загородной лачуге, где он влачил жизнь, полную лишений, одинокий, оторванный от родных, цепляющийся за несбыточные иллюзии.
Хой выкрутил фитиль. Ему хотелось отвлечься от этих невеселых дум, отогнать тоску. Нет, так нельзя! Надо работать! Однако, убедившись, что сегодня он уже не сможет приняться за работу, Хой решил почитать дневник Лока.
Как-то на днях Хой зашел к дяде, и тот сообщил, что Лока разрешили взять домой из больницы, где он лежал в палате для душевнобольных. Лок попал туда год назад после возвращения в Южный Вьетнам с камбоджийского фронта. «Почитай-ка, — сказал Дьем, передавая Хою дневник. — Здесь ты найдешь немало неожиданного. Я все ругал мальчишку, не подозревая, какие у него цели. А теперь уже поздно!»
Хой быстро перелистал страницы. Их было не так много. Первые страницы были исписаны старательным ученическим почерком, но ближе к концу строчки становились торопливыми и неразборчивыми.
«23.VII.40. Назначили в 6-й артполк колониальных войск командовать расчетом 75-миллиметрового орудия под началом лейтенанта Филиппа. Лейтенанту 31 год, носит усы. Осмотрел меня а головы до ног и сразу же заявил: «Ты должен помнить, что до сих пор в артиллерии никому из туземцев не давали унтер-офицерского звания. Погоны, которые ты получил, — особая милость правительства!» Да, я и без него знаю, что «грязные аннамиты» никогда не поднимались выше ефрейтора. Только нужда в войсках для охраны заморских колоний вынудила французов обучать нас военному делу. Итак, я начинаю жизнь «наемника». Поговаривают, что нас скоро отправят в Лангшон. Обстановка накалилась. Японцы держат свою дивизию у самой границы, прямо напротив Донгданга.
Вчера забежал к своим, принес сестренке конфет. Старика не было дома. Оно и к лучшему. Мы с ним разные люди. Стоит нам поговорить с минуту, как отец начинает кричать, и я тоже не выдерживаю. Но теперь, когда близится отъезд, стало почему-то вдруг жаль старика. Грустно. Скучаю по дому. Может быть, поэтому и решил вести дневник.
26.VIII. Мы в Дапкау… Вечер. Тоска смертная. Куда бы сходить? Может быть, на мост, к девочкам, вместе со всеми нашими?
29.VIII. Шли всю ночь, пока не добрались до Донгмо. Кругом горы. В местечке всего одна улица, дома кирпичные, но грязные. Капоки здесь огромные, деревья сплошь увиты лианами, их плети, как усы, свисают почти до земли. Все забито солдатами (французские легионеры и сенегальцы), полно вьючных животных и автомашин. Из каких полков только здесь нет солдат: и из 9-го пехотного, и из 5-го Иностранного легиона, избалованных европейцев ветеранов тоже хватает. Теснота, давка, кишат как муравьи в муравейнике.
30.VIII. Наконец-то выспался, отыгрался, что называется, за все! Вечером ходил смотреть село. Первый раз встречаю дома на сваях. Сержант Фабиани держится с откровенной наглостью. Ладно, я ему еще покажу! А пока лучше не обращать внимания. Своим же ребятам из расчета я, кажется, пришелся по душе. Дядюшка Кинь зовет меня не иначе как «господин командир», и я каждый раз чувствую, что краснею. Зуе на два года моложе меня, кончил всего шесть классов, но насколько лучше он разбирается в жизни!
3.IX. Ужасный переполох! Вчера объявлена всеобщая мобилизация в Индокитае. Говорят, японская делегация во главе с Нисихара ведет в Ханое переговоры. В ночь на 1 сентября нас перебросили в Донгданг. Мы с Зуе устроились на постой в одном из свайных домов. А среди ночи по ту сторону границы вдруг раздались орудийные залпы. Сон, конечно, как рукой сняло. Бежим к орудию. Расчет уже на месте, сидят, курят, слушают, как палят японцы, и ждут приказа. Стреляли из 90-миллиметровых орудий и минометов не меньше 120 калибра. Где уж тут нам со своими 75-миллиметровками!
Филипп, по-видимому, перебрал вечером коньяку и на чем свет поносил начальство, всех, начиная от генерал-губернатора Деку и главнокомандующего Мартина. «Видно, им жить надоело! — орал он. — С японцами шутки плохи! А расплачиваться за все придется нам, генералов это не коснется!» Когда надоело ругаться, он снова принялся за коньяк. Для храбрости, надо полагать.
В три часа все стихло.
17.IX. Вот уже две недели не притрагивался к дневнику. Столько событий, что было не до записей. Сегодня Филипп послал меня в Дапкау за боеприпасами и коньяком.
Расскажу вкратце, что произошло за эти дни. Ночью 5 сентября батальон японцев, маскируясь в лесу, пересек границу, и, проснувшись, мы обнаружили, что Донгданг окружен. От страха наши французики позеленели. Но враг, не сделав ни одного выстрела, в то же утро вернулся на свою сторону.
В Донгданг прибыл 1-й Тонкинский стрелковый полк. В Лангшоне тоже появились регулярные вьетнамские части. Вчера вечером встретил Х., он приехал с вьетнамским батальоном. Разговорились. Он высказал кое-какие соображения на тот случай, если начнется заваруха с японцами. Настроен по-боевому. А во мне — ничего, кроме растерянности.
Вечером в Дапкау было спокойно, точно в глубоком тылу. Однако девочки наши остались в этот вечер одни. Среди населения паника, многие удирают. Хотел напиться — не получилось. Махнул на все рукой и отправился к своей пассии. Ее зовут Нюнг. Настоящее ли это ее имя — не уверен. Недурна. Старше меня года на три-четыре. Знает несколько фраз по-французски. Смеялась, как сумасшедшая, когда узнала, что я еще не имел дела с женщинами. Выудила все деньги из кошелька. Договорились завтра встретиться снова. А ночью на меня напала вдруг такая тоска, что вернулся в лагерь. Сижу один, не могу заснуть. Что ждет меня впереди? Неизвестно.
28.IX. Пока вроде жив!
2.X. Вернулись в Ханой. К своим не пошел, остановился в гостинице. Впрочем, это только одно название. Окна моего номера выходят на железнодорожный мост у Восточных ворот. Провожу время с одной девушкой, ей лет семнадцать-восемнадцать. Говорит, что она дочь чиновника, который служит у французов. Днем ходит в женскую школу, ночью «подрабатывает». Если все, что она говорит, правда, то это ужасно! Отец отбирает у нее заработанные деньги себе на опиум. А если дочь не принесет денег, папаша хватает палку и с руганью носится за ней по улице. Сейчас она спит у меня в номере на грязной постели. А мне не спится. Накануне перепил, голова гудит как котел. Который, интересно, час? 4.35. А не пустить ли себе пулю в лоб? И дело с концом…
3.X. Вечером ходил в госпиталь Фузоан навестить Киня. Видно, не выживет старик: разворотило все плечо. Палаты забиты ранеными из-под Лангшона. Некоторые лежат прямо на земле. Зловоние — задохнуться можно! Из Футхо приехала жена Киня, плачет, совсем голову потеряла от горя. Представляю, что было бы с Нган, если бы такое случилось со мной.
А вечером вдруг обуял какой-то дикий страх. Не знал, где найти вчерашнюю девушку, так хотелось хоть ей поплакаться на свою судьбу. Тоска. Жуткая тоска!
4.X. Опять получил увольнительную на день, но так и не зашел домой. А завтра вернусь в часть и — в дорогу. На улицах полно японских солдат. Ханойцы, оказывается, стали любопытными — толпами ходят за японцами. А как же ребята, погибшие под Лангшоном? Выходит, пропали ни за что!.. Пока жив, не забуду эту страшную ночь, этого позорного бегства.
Случилось это 29 сентября во второй половине дня. В небе неожиданно появилось шесть японских самолетов. Они летели вдоль дороги № 1, потом снизились и на бреющем прошлись над холмами, на которых стояли двенадцать наших 75-миллиметровок. По телефону передали приказ быть в полной боевой готовности. Часов в одиннадцать вечера в двух-трех километрах от нас послышалась бешеная пулеметная стрельба. И тут же загрохотали японские 70-миллиметровки. Снаряды свистели над нашими головами и рвались где-то за дорогой. Наши стали отвечать. Поначалу сердце стучало, как тамтам, но, как только заговорили наши орудия, я забыл про страх и стал громко, четко подавать команды. Перестрелка продолжалась минут двадцать, если не больше. Японцы, кажется, понесли потери. Филипп утверждал, что мы вывели из строя два их орудия. Судя по всему, так оно и было. Однако мы рано обрадовались: у подножия нашего холма стали рваться 70-миллиметровые снаряды, а потом японцы открыли стрельбу из тяжелых орудий. Филипп юркнул в траншею и больше не показывался. Вдруг я услышал вой снаряда и едва успел спрыгнуть в окоп, как он разорвался метрах в двадцати от меня. Запахло пороховой гарью. Прошло минут пятнадцать, обстрел кончился, и мы вылезли из окопов. С соседнего холма доносились вопли. Оказывается, там накрылись два расчета.
В час ночи где-то совсем рядом мы услышали пулеметную стрельбу. Затем звуки стали приближаться. Кинь говорит: «Господин Лок, если подойдет их пехота — пропадем!» Звоню Филиппу, никто не отвечает. Послал Зуе узнать, как быть. И тут снова начался жуткий артобстрел! Несколько снарядов разорвалось совсем рядом с окопом. Комья земли, пыль, не видно ни зги. Зажег фонарик. Мои стоят ни живы ни мертвы. Фабиани бормочет: «Что делать? Что будем делать?» Прибежал Зуе, на нем лица нет: оказывается, все уже давно удрали!
Мы моментально свернулись и драпать в Лангшон! Фар не зажигали. Не успели отъехать, как рядом разорвались три снаряда. Вопли, стоны. Послал машину подцепить орудие Каня, а сам побежал узнать, что с остальными. Расчет Фабиани разнесло вдребезги, а самого его колотило от страха. Троих солдат уложило на месте. Кругом лужи крови, куски тел. Подобрали двух тяжелораненых, потом еще человек семь. Приказал отнести их в грузовик. На шоссе встретили группу легионеров, которые бежали со стороны границы. Увидев нашу машину, они бросились к ней. Я выхватил пистолет, ору: «Кто прицепится — размозжу башку!» Отстали. Ехать по шоссе становилось все труднее: то и дело попадались разбитые грузовики, брошенные орудия. И так всю ночь в панике отступали остатки потрепанных частей.
Когда стало светать, наткнулись на четыре расчета 75-миллиметровок, укрывшихся под деревом. Спрыгнул с машины, подхожу, вижу — Филипп. Пока обсуждали, что делать, налетели японские самолеты, штук шесть. Мы побросали орудия и кинулись в лес. Но самолеты пронеслись в сторону Нашама и скрылись из виду. Весь день они летали у нас над головами и мы сидели в укрытии, голодные, не смея носа высунуть. Со стороны Донгданга, Нашама и Диеутхе не переставали доноситься грохот орудий, разрывы бомб. В полдень японцы заняли Донгданг и Нашам. Солдаты, бежавшие оттуда, рассказали, что японцы наступают чуть ли не со всех сторон. Видимо, они решили взять в клещи Лангшон. Два батальона вьетнамских войск ночью перешли к японцам. Тут я вспомнил о разговоре с Х., который поделился со мной своими планами тогда, в Дапкау.
Только когда начало смеркаться, наши расчеты осмелились наконец выползти из леса и двинулись в Лангшон. Оказалось, население Лангшона покинуло город. Дома стояли запертые, по улицам растерянно бродили солдаты — вьетнамцы, европейцы, негры. Офицеров не было видно. Едва наша машина остановилась, навстречу нам выбежала из темноты группа пехотинцев. За городом в районе кладбища, говорят, японская разведка! Через минуту раздались винтовочные выстрелы со стороны дороги на Тиениен. Мои солдаты вмиг исчезли, на дороге остались одни орудия. Филипп рвал на себе волосы, проклиная всех и вся. «Ждите, — говорит, — здесь, а я схожу в крепость, узнаю, в чем там дело!» Фабиани поторопил его: «Замешкаемся — нагрянут японцы, тогда не выберемся!»
Пока переругивались, раздался грохот и над крепостью взметнулось пламя. Прибежал Филипп: «Там рвут мины, уничтожают все боеприпасы! Бежим! Японцы вот-вот войдут в город! Нужно ехать по шоссе, к мосту Килыа. Где-то там, за мостом, подполковник. Прибудем, получим распоряжение!»
Мы полезли в машины, но оба шофера куда-то исчезли. Филипп с проклятиями приказал отцепить орудия, разыскал шоферов, и мы без оглядки помчались по шоссе.
Ночь была темная, хоть глаз выколи. За спиной время от времени грохали орудия. Доносилась одиночная стрельба и пулеметные очереди. Невозможно было понять, что происходит.
Наши четыре уцелевшие машины с потушенными фарами чуть не ощупью пробирались в ночной тьме среди отступающих солдат. Все бежали в сторону моста Килыа. Я ехал на подножке второй машины, чтобы в случае чего можно было спрыгнуть.
Мы подъехали к берегу, и уже различали силуэт стального моста, как вдруг впереди раздались винтовочные залпы, засвистели пули. У меня от страха потемнело в глазах. Я спрыгнул на обочину и кубарем покатился по откосу, пока не ухватился за какой-то куст, в кровь изодрав себе руки. Лежу, ни черта не понимаю. Слышу только: строчат без передышки пулеметы с той стороны. Потом раздался дикий крик, и я услышал, как с дороги под откос, волоча за собой орудие, сорвался грузовик. Через секунду снизу донесся всплеск. Я лежал, уткнувшись лицом в траву. Лежал неподвижно, как труп, безучастный ко всему, без единой мысли в голове.
Не помню, сколько времени прошло, прежде чем я пришел в себя. Стрельба прекратилась. На дороге послышались крики. С той стороны моста тоже кричали на чистом французском языке. Началось нечто невообразимое. Брань, проклятия, стоны, плач. «Сволочи! — вопил кто-то. — Своих перестреляли!» На мосту засветились карманные фонарики. Я выбрался на шоссе. На том берегу легионеры убирали убитых, уносили раненых. Картина была ужасная! У въезда на мост валялись груды трупов. Стояли брошенные в беспорядке орудия, грузовики. После долгих поисков мне наконец удалось найти Киня. Он лежал под грузовиком с развороченным плечом. Труп Зуе я увидел на обочине дороги. Тело Филиппа безжизненно распласталось на радиаторе машины. Фабиани сидел на земле и рыдал, как ребенок. Двое солдат безуспешно пытались поднять его и увести.
Все руки у меня были в крови, но, ощупав себя, я убедился, что цел. Едва началась пальба, солдаты разбежались, и возле грузовиков не осталось ни души. Санитары не успевали справляться с работой, и я сам, как мог, перевязал Киня. Разыскал шофера, с оставшимися солдатами из расчета мы уложили раненых в машину и поехали к Донгмо. В кабине меня охватило такое безразличие, точно меня выпотрошили, ни мыслей, ни чувств. Будь что будет, наплевать на все!
В шесть утра прибыли в Донгмо. Там уже собралось все штабное начальство. Остановились, стали разгружаться. Мои солдаты, вымазанные кровью, серые от усталости, едва двигались. Четверо раненых умерли в пути. Я забрел в первую попавшуюся хибару, выпил кружку воды и завалился спать. Проснулся после полудня, выглянул на улицу — кругом белые флаги, даже над командным пунктом полковника Монрата вывесили, хотя нигде не видно ни одного японца!»