Разгон
Шрифт:
Судьба как бы возместила Карналю все его тягчайшие утраты. То показала город незабвенного Профессора, то бросила теперь в края Капитана Гайли. Но задержится ли он тут хотя бы на короткое время или повезут его дальше, все дальше - и не остановится он никогда и нигде, точно вечный дух непокоя и бесприютности?
Поезд наконец остановился. Была ночь, был перекресток тысячелетних караванных путей, безнадежно старый город Мерв, называемый теперь Мары, когда-то, наверное, сплошь глиняный, теперь кирпичный, но плохо обожженный кирпич был цвета серой рассыпчатой глины. Тяжелая тысячелетняя пыль, тишина, зной. Карналя повезли еще дальше, в самые недра песков, мимо каких-то древних руин. Он бы предпочел задержаться в Марах, так как
Сразу написал письмо в Мары жене Капитана Гайли, хотел встретиться с нею, когда выздоровеет, рассказать ей о героическом ее муже, о своем товарище, который... Написал ей в тот же день, что и отцу. Но до отца письму предстояло идти далеко и долго, да и сохранилось ли село, может, уничтожено фашистами, сожжено, разрушено. Карналь писал отцу в тревоге и страхе, а в Мары послал письмо с болью, незажившие раны воспоминаний дышали в каждом слове, однако он не мог откладывать - не надеялся, что эти раны хоть когда-нибудь заживут.
Жена Капитана появилась в госпитале чуть ли не на следующий день. Кто-то крикнул: "Карналь, к тебе!" Все, кто лежал в палате, оборотились к дверям, ни у кого здесь не было ни родственников, ни знакомых, никто не ждал посетителей, а этот малый, вишь, уже дождался, и это тем более удивительно, что сам попал сюда из таких далеких Европ, что невозможно даже поверить в их существование и в то, что этот мальчишка мог там быть и - главное выбраться оттуда живым.
По узкому проходу между кроватями шла сестра, а за нею невысокая изящная туркменка в длинном красном платье, в красном платке, в красных шароварах, в мягких кожаных остроносых туфлях. Ступала мягко, неслышно, легко, передвигалась с такой женственной грацией, что все мужчины в палате словно бы даже всхлипнули от неожиданного восторга. Сначала никто и не заметил, что вслед за женщиной, прячась у нее за спиной, идет девочка, почти такого же роста, как и мать, тоже изящная, тоненькая, еще более грациозная, вся в синем, с длинными черными косами, в тихом перезвоне серебряных украшений на груди и в волосах.
– Карналь, к вам, - сказала сестра и тактично отошла.
Женщина подошла к Карналю. Положила на тумбочку пакет. В глазах у нее стояла такая печаль, что Карналь зажмурился. Когда снова взглянул на женщину, увидел, как из-за ее спины вымелькнула тоненькая девчушка, нежными ручками положила на тумбочку большую чарджуйскую дыню.
– Это Айгюль, - сказала женщина.
– Знаю. Капитан Гайли рассказывал и о вас, и об Айгюль.
– Вы с ним долго были?
– До конца.
Она молчала.
– Таких людей никогда не забудут, - сказал Карналь.
Мать и дочка молчали.
– Садитесь, - предложил он.
– Вот тут, на кровать. Места хватит.
Глаза у обеих были как грустный черный шелк. Карналь должен был бы им так много рассказать про Капитана, но с ужасом почувствовал, что не сможет этого сделать.
– Вот я выздоровею, тогда...
– испуганно прервал речь, поняв, как неуместно звучат его слова о выздоровлении, когда они обе обречены теперь навсегда думать лишь о смерти своего мужа и отца.
– Простите, - покраснев, пробормотал он.
– Мы вас заберем к себе, - сказала жена Капитана. Айгюль кивнула головой, утверждая мамино обещание.
– Как только врачи разрешат, мы заберем вас, чтобы вы набрались сил.
– Я поеду к отцу. У меня на Украине должен быть отец.
– Далеко, - сказала Айгюль, - это же так далеко...
Голос у нее был тихий, чуть хриплый, наверное, от смущения. Такая кроха - десять, двенадцать, четырнадцать лет? И не угадаешь.
– Еще и не знаю, жив ли отец, - сказал Карналь.
Мать и дочь немного посидели возле него. Он начал рассказывать им про Капитана. Неумело и нескладно. Надеялся вызвать просветление на их лицах, но должен был убедиться лишь в тщетности своих усилий. Легкой была бы спасительная ложь, но не мог скрыть то, что произошло с Капитаном. Мать и дочь плакали. Тихо, почти незаметно, чуть ли не украдкой. Раненые молча поощряли их к слезам. Каждый из тех, кто лежал в палате, умирал на войне не раз и не два, должны были бы и о них литься женские слезы, но никто не видел этих слез, так что эта туркменская женщина и тоненькая девочка как бы заменяли их матерей, жен и дочек.
Плачьте, плачьте, родные, может, вернут ваши слезы к жизни хотя бы одного из миллионов убитых, и это будет величайшим чудом из всех чудес на свете.
Но Капитан не воскреснет никогда. Это Карналь знал твердо. И казнился так, словно был виноват в его смерти. Казнился своей неумелой, неуклюжей правдивостью и тогда, когда мать и дочь тихо плакали возле него, и когда шли к двери неслышные, легкие, как грустноватый ветерок.
Но потом стало легче на душе. Мать приезжала еще и еще, всегда вместе с Айгюль, привозила раненым темный сладкий кишмиш, орехи, сочные гранаты, обе были немногословны, не требовали и от Карналя слов. Он научился у них сдержанности, тактичности, внимательности, входил в их мир печали и воспоминаний незаметно и легко, становился как бы родным им, а они роднились с ним. Когда наконец получил письмо от отца, и вовсе стало исчезать в нем чувство полной брошенности, которое он остро пережил в этой пустыне, посылая без надежды письмо на далекую, разоренную войной Украину.
Долго блуждало то письмо, уже подживали у Карналя раны, уже благодаря маленькой Айгюль он как бы возвращался в свою уничтоженную войной юность, переживал то, что не успел пережить, прошлое отступало, чтобы дать возможность начать почти все заново, пройти то, что должен был пройти без войны, и вот тогда, прокладывая мост из утраченного, казалось бы, навсегда, в неизбежное грядущее, через тысячи километров, сквозь руины и неустроенность пробилось в затерянный в песках Байрам-Али коротенькое письмо с Украины. Впервые в жизни у Карналя руки дрожали так, что он попросил своего товарища по палате распечатать конверт. Только теперь вспомнил, что никогда не получал от отца писем, потому что и сам написал ему впервые в жизни: то жил до войны всегда возле отца, то во время войны был отрезан от него фронтами, границами и умиранием. Впервые написал, впервые получил ответ, и не просто ответ, а свидетельство того, что отец жив, жизнь не остановилась, она продолжается, она неуничтожима!
Положил письмо под подушку - в руках удержать его не мог, буквы танцевали перед глазами, узнавал почерк отца, вспоминал, как любил тот писать своим братьям долгими зимними вечерами, - усаживаясь на печи, ставил перед собой деревянный солдатский сундучок, привезенный с первой мировой войны. Сундучок изнутри был обклеен номерами газеты-копейки выпуска тысяча девятьсот четырнадцатого года. Отец хранил там бумагу, ручку и малюсенькую чернильницу, низенькую, всегда наполненную чернилами, купленными еще в Москве, когда лежал там после контузии в госпитале. Удобно умостившись, мережил длинные листы аккуратными буквочками, описывал с невероятной пространностью сельские события, исписывал листы с обеих сторон, и маленького Петька поражали те листочки своею законченностью, совершенством, почти живописностью, ибо отец словно бы и не писал, а вырисовывал свои письма.