Разгон
Шрифт:
Начиналось с боевых эпизодов, на которые Карналь был не мастак, а Кучмиенко, хоть и принадлежал к мастерам похвастать, мог рассказать разве что чужое, поскольку сам ничем не отличился на фронте. Хотя честно отработал три года на передовой (собственно, и не на самой передовой, а в интендантских службах, обеспечивающих передовую всем необходимым) и относился к заслуженным ветеранам, к которым мог бы теперь относиться и Карналь, если бы удержался на уровне и не попал буквально перед концом войны в руки фашистов. Карналь вяло возражал, что фронтовые заслуги должны измеряться не тем, сколько ты продержался на передовой, а лишь ценностью твоих поступков. Сколько был на фронте Гастелло? Годы, месяцы, дни? А Матросов? Два или три года он был на передовой? Имеет вес не время, а величие подвига - вот! Ксенофонт в "Анабазисе" рассказывает, как Кир, чтобы отвоевать персидский престол, собрал
Кучмиенко со временем становился все неуловимее, он встряхивал чубом уже не так резко и категорично, как в первые дни, теперь это движение было замедленным, плавным, уже и не поймешь - отбрасывается ли голова назад или склоняется наперед для поклона. Кучмиенко становился прекрасным парнем, душой общества, хотел быть добрым для всех, к Карналю тоже добрым, а раз так, то мог бы предостеречь его от неосторожных поступков. Известно же, что поступки идут вслед за словами, вот Кучмиенко и спешил спасти товарища своевременно, предостеречь его на стадии слов, проявить необходимую заботу и бдительность, так сказать, авансом. Это прекрасно совпадало с невысказанным, но последовательно проводимым в жизнь постулатом того человека, о котором спорили по ночам два запальчивых студента-математика, о том, что после победы бдительность следует удвоить.
Карналь чувствовал, что его как бы умышленно втягивают в опасные разговоры. Но он был слишком углублен в науку, изо всех сил пытался заполнить пустоты своего ума, нашпиговывал голову знаниями, иногда хаотичными, иногда даже ненужными, хватался за все, не удовлетворяясь программным материалом, завидовал Кучмиенко, умевшему с такой изысканностью обходиться тем потрепанным томиком, который он не выпускал из рук, да встряхиванием чуба, в чем приобретал все большую ловкость. Был Карналь словно бы и до сих пор тем Малышом из концлагерной команды, слышал голоса Профессора и Капитана, ощущал их присутствие, жизнь воспринимал с доверчивой наивностью даже тогда, когда видел всю ее безжалостную оголенность (а было это у него, наверное, чаще, чем у всех других, особенно же у таких, как Кучмиенко). Еще несознательно, но точно умел определить, что существенно, а что нет, и твердо верил в свое назначение. Потому и становился часто жертвой спровоцированных бессмысленных споров, а раз так, то что могло помешать ему? Кучмиенковы разглагольствования? Глупости и пустяки. Отдых для ума, один из способов лишиться избытка эмоциональной энергии, так как наука, пока ты ее поглощаешь, а не отдаешь, не творишь, часто может вызвать скуку и даже некоторую душевную ограниченность.
Тогда Карналь недооценивал коварства Кучмиенко, потому что приехала Айгюль. Да и с самим Кучмиенко они рассорились по другой причине.
Год был невероятно тяжелый. В студенческой столовой давали красную свеклу, облитую коричневым соусом, чтобы походила на мясо. Свекольная диета не способствовала полетам мыслей в высокие сферы, Карналя понемногу подкармливал Кучмиенко, которому время от времени привозили из далекого совхоза сало, мясо, яйца, мед. Тогда Кучмиенко собственноручно сооружал увесистые котлеты, каждой из которых можно было сбить с ног недокормленного студента, они загоняли на базаре полученную по карточкам пайку хлеба, разживались "горючим" и устраивали холостяцкий ужин.
– Я добрый, - запихивая в рот котлету, мурлыкал Кучмиенко, - у нас все в роду такие добрые. У меня батько директор свиносовхоза, знаешь, скольким людям он помогал и помогает? Эвакуировал свой совхоз, кормил людей в тылу, в сорок четвертом вернулся домой, на голом месте вновь организовал совхоз, как и в тридцатые годы, снова кормит людей...
Карналь помалкивал. Что скажешь, когда не ты, а тебя кормят? Кабана подкармливают, чтобы заколоть. А человека? Мучился унизительностью своего положения, хотел бы сам быть таким добрым, как Кучмиенко, но не мог. Для увесистых котлет не имел мяса, а для уступчивости в спорах не обладал мягким характером.
На зимние каникулы Кучмиенко пригласил Карналя в гости к своему отцу. Расписал, как поедут они поездом до Вольных хуторов, как встретят их там на пароконных санях, как перескочат через Днепр, ну, а уж в совхозе - там рай!..
До своего батька Карналь из-за зимнего бездорожья добраться все равно не мог, так что согласился без особых уговоров. Кучмиенко взял с собой два фанерных сундучка, словно набитых кирпичом, так они были тяжелы, нагруженные ими, студенты втиснулись в бесплацкартный вагон и поехали через заснеженную степь от моря до Днепра. Замерзшие, затаившиеся степи лежали точно чужие, в балках и на склонах навеки застыли не виданные тут звери: "тигры", "пантеры", фашистская мразь, побитая советским металлом. Гигантский музей войны, мемориал подвигов советского солдата, а где-то под глубокими снегами - вечно живые и молодые надежды земли и ее хозяев.
– Люблю степь!
– стоя у вагонного окна, патетически восклицал Кучмиенко.
– Ну и степи же у нас, нигде в мире таких нет!
Карналь как-то не нашелся сказать что-нибудь лучше, а повторять за Кучмиенко не захотелось. Рассказать, как гонял тут на своей трехтонке от складов боеснабжения до батарей? Но этим Кучмиенко не удивишь. Всю войну пробыл на складах, отправлял оттуда машины, ждал новые. Не все возвращались? На то война.
На Вольных хуторах очутились под вечер, никаких саней там не оказалось. Чтобы не терять времени, решили идти пешком, к тому же Кучмиенко обещал путь легкий и короткий. Мешали тяжелые сундуки. Не приспособишься, как взяться получше. Пока под ногами была наезженная полозьями дорога, можно было как-то тянуть, а когда спустились с высокого берега на днепровский лед, весь в струпьях, в лишаях из намерзшего снега, в предательских проталинах, сквозь которые ты мог спокойно отправиться на дно без оха, без вскрика, тут Карналь уже потихоньку начал проклинать и сундук, и Кучмиенко, и прежде всего самого себя за то, что поддался уговорам и поехал. Все же они перебрались через Днепр, уже и сами не понимали, как это им удалось в сплошной темноте, в завывании ветра, в снежной вьюге, среди сугробов с реденькими кустиками краснотала. Занудливо завывал ветер, посвистывали тоненькие прутики. Ни тебе стежки, ни следа, куда тут идти, как, до каких пор? Если бы еще не было этих трижды проклятых сундуков. Получалось, что они мучительно мечутся среди зловещего свиста ветра, без сил, без надежды.
Конечно, Карналь уже давно мог бы отшвырнуть тот сундучок, проявив тем самым свою волю и независимость, швырнуть прямо под ноги Кучмиенко, никогда бы не стал нести, если бы его заставляли, а тут получалось так, что взялся добровольно, согласился поехать с товарищем, товарищ тоже тащил такой же сундук, не бросает его, не жалуется, не ропщет, хоть устал не меньше, так же часто останавливается, так же пробует то нести сундук на плече, то тянуть его, зацепив ремнем от брюк, то даже толкал перед собой, когда переходили Днепр. Кучмиенко точно рисовался своей выдержкой, своим упорством, и Карналь не хотел ему уступать. Если уж на то пошло, разве он не выносливее, разве не выстоял в испытаниях, какие Кучмиенко и не снились!
– Тут недалеко село, - сказал Кучмиенко.
– Переночуем, а наутро дозвонюсь до совхоза, вызову сани. Сани - это красота!
Карналь молчал. Никогда не рассказывал он Кучмиенко о том, что два года был на фронте водителем трехтонки, возил снаряды на батарею, привык, собственно, больше к машинному, а не к пешему передвижению по этой земле, хоть со временем и стал лейтенантом пехоты...
– Где село?
– спросил отрывисто.
– Да уж скоро. Где-то тут сразу за сугробами. Как засветятся в долине огоньки, то оно и есть. Вон там, прямо.
Он махнул рукой, и они немного бодрее пошли куда-то вверх и вверх, точно под самое завьюженное небо, черное, холодное, неприступное. Пока барахтались в снегу, боролись с ветром и своими сундуками, блеснули откуда-то сбоку чуть заметные огоньки. Огоньки появились совсем не там, где Кучмиенко ждал, были какие-то неверные, блеснули и исчезли, словно бы кто-то зажег спичку, а ветер ее мгновенно загасил. Но потом снова блеснуло желтым, только теперь огоньки словно бы перебежали на другую сторону, то могло быть и село, разбросанное вольно по широкой балке, но ведь ни балки, ни села сугробы, дикий свист ветра и мелькание холодных светляков в неопределенно-угрожающих перескоках, приближениях и удалениях. А потом в ледяной посвист ветра вплелся прерывистый, безнадежный вой, вырвался словно бы из-под земли, ветер швырял тот вой прямо в лицо двум заблудившимся путникам, рвал его, уносил в бесконечность, а он снова пробивался сквозь темную сдавленность, были в нем отчаянье, голод, страшное одиночество.