Разговор о будущем
Шрифт:
Думаю, это булгаковская последняя жена – бесовка и оборотень (Е. С.) подсадила и посадила его на метлу. И полетели. Оба… Только в какую сторону? А ведь, судя по предыдущему творчеству, одарённый Богом Булгаков совсем не таким должен был стать. И начинал он иначе. Как православный христианин. Но вот… сорвался в дьяволиаду, в преисподнюю, к дьяволу в бездну. И даже сам не заметил, как и когда. А жаль. Молодёжь нашу жаль.
20. Я помню, после войны, в тяжкие 40-е годы прошлого века (странно звучит – «прошлого века»!), были продуктовые карточки. На хлеб, сахар, муку и жиры. В понятие «жиры» входило разное. И зависело от того, что нынче именно завезут в магазин, к которому ты «прикреплён» по прописке. Маргарин, масло растительное, жир импортный – лярд или китовый жир. Лярд был белый и мягкий. Продавщица взвешивала его, намазывая ножом на бумагу. А дома лярд, положенный, например, на горячую картошину, мгновенно таял и был совершенно
Помню, как однажды эти карточки у меня украли или я сама их потеряла, но для нас это была трагедия. Целый месяц без еды! (Правда, спасала своя картошка в погребе.)
Но нет, мама меня… нет, не била, как соседка избила однажды за такой же проступок свою дочку Тамарку. И та неадекватно орала на весь коридор как резаная. Мама привязала меня бельевой верёвкой за ногу к ножке кровати: «Вот посиди и подумай, негодница: как мы теперь будем жить? Без продуктов? Что будем есть? А вдруг папа как раз вернётся?». Именно это показалось самым ужасным. Вдруг именно в этот месяц?..
Она не кричала, голос был подавленный, скорбный. И именно это меня страшило. Потом, убитая горем, она молча уехала «в город», к ученицам в «порядочные дома» преподавать музыку на фортепиано. Этюды Черни и Майкопара. О-о-о, эти часы на привязи! Эта жуткая несвобода! Уж лучше бы она меня побила! Я не стала бы даже орать, как орала соседка Тамарка. Или лучше на целый бы день поставила в угол, к которому я уже привыкла. Ведь, стоя наказанная в углу, я могла бы рассматривать обои, на которых нарисованы были колосья, фантазировать, придумывать невесть что. И даже, уткнувшись вплотную носом, вылизывать языком в стенке белёной печи дырочку. Глотать её шершавую глину. (Угол – это стенка с обоями, а другая была нашей печью, уходящей на второй этаж.) Но сидеть одной на верёвке часами было ужасно. Унизительно и томительно. (Хоть и горшок рядом стоял под кроватью.) К тому же я и правда не могла догадаться, где и как у меня исчезли эти бесценные, на целый месяц, продуктовые карточки. На жиры, сахар и хлеб. То ли я их потеряла, то ли их у меня выкрали из кармана. Там в магазине полно народищу было: и взрослых, и останкинской местной шпаны. Только когда наконец подошла к прилавку моя очередь, карточек у меня в кармане не оказалось. Я упрямо совала продавщице руку с номерком моей очереди, написанным химическим карандашом. Главным дяденькой. Но он, получив свой паёк, уже магазин покинул. А этот мой номер был теперь уже бесполезен… И тут я, конечно, оторопевшая, стала реветь, по щекам слёзы размазывать. И упрямо прилипла к прилавку, уходить не хотела, боялась идти домой. Местные тётки вокруг, конечно, меня утешали, жалели. Но, взяв свой паёк, спокойненько уходили. Кража продуктовых карточек, особенно у детей, была тогда не редкостью.
И вот я сижу дома, одна, на привязи. Как коза из соседнего переулка. Особенно ясно слышу, как живёт за стенами наш барак. Кто проходит мимо по коридору, кто гремит посудой и вяло ссорится на общей кухне. Оттуда тянет разной едой. Как за темнеющим нашим окном кричит во дворе мать Витьки-Хрюни, загоняет его домой: «А ну марш в дом! А то ремня всыплю!». А я, конечно, не смею отвязываться. (Об этом и речи не может быть.) Хотя на лодыжке моей, у шнурованного ботинка, бельевая верёвка совсем не тугая. Но всё же есть, есть у меня, горемычной (с высохшими от слёз щеками), одна отрада. И имя этой отраде – Дымка. Серая, словно дым, кошка Дымка. Моя подружка, сестричка. Тёплая, мягкая. Когда-то котёнком подобранная мамой на рынке. Я сижу на полу, а Дымка – рядом. Трётся, сочувствует. Потом, уютно свернувшись у меня на коленях, тоже голодная, греет меня, мурлычет, успокаивает. Мол, не плачь, не горюй – и это минует. В конце концов Дымка помогает мне задремать и даже заснуть. И мама, поздно вечером отперев дверь, застаёт нас спящими в темноте на полу, у ножки кровати. Потом я помню, как мама, присев на корточки и обхватив меня, целует, и щеки её мокры от слёз. Помню, как достаёт она мне из сумочки две конфеты «Ромашка». Какие чудо-цветки на фантике! Это значит, в «приличном доме» её, учительницу, угощали чаем. За столом она красиво беседовала с хозяйкой, пряча под стул ноги в истоптанных туфлях. А конфеты не съела, а припрятала для меня. Потом мы обе, уже улыбаясь, под знакомый радиоголос Левитана, с облегчением на душе едим за столом собственную картошку. Горячую и рассыпчатую. Кормим и Дымку у печки. А потом я наконец засыпаю в кровати. Так сладко. С «Ромашкой» в ладони, укутанная маминым одеялом. С лёгким запахом её духов. Господи, как всё хорошо-то! Как счастливо всё на свете! И даже Левитан из чёрной тарелки радио, что висит над дверью, вещает нам какие-то очень хорошие «Последние новости». Послевоенные. Значит, папа скоро домой вернётся.
21. Не знаю, что это я сегодня вдруг вспомнила стихи великого, но, думаю, незаслуженно забытого, вернее, мало любимого писателя Горького. Максима Горького-Пешкова. Особенно молодым поколением. (Впрочем, кого они нынче знают больше заморского «Поттера»? И всех прочих «Властелинов колец»?) Вспомнила Горького, раннего. Его отважного парня Данко с вырванным из груди и сгорающим сердцем. Сгорающим для людей. Вспомнила «Девушку и смерть», «Буревестника», «Старуху Изергиль»… А как мудры и бессмертны, а главное, как злободневны строки его! Обращены они к тем, кто не делает добра ближнему: «А вы на земле проживёте, / Как черви слепые живут. / Ни сказок про вас не расскажут, / Ни песен про вас не споют».
Это слова пророчества. Их надо каждому из нас хоть иногда вспоминать. Чтобы ежедневно делать что-нибудь доброе. Хоть самое малое. Хоть чуть-чуть. И не себе. Ближнему.
22. Единожды присягнув, клятву не меняют.
Иммануил Кант
(По поводу своей принадлежности российскому подданству.)
23. Если не просто пишешь текст, а создаёшь прозу художественную, помни (ищи и чувствуй): каждая строчка, как и поэтическая строка стиха, должна иметь свой наиточнейший ритм и наивысший смысл. И в поисках синонимов добивайся того же.
24. «Для ссоры нужны двое», – издавна говорят британцы. А я говорю – нет-нет. Для ссоры нужны трое. Не знаю, кто прав.
25. Я бы всю европейскую культуру поменял на одну только русскую песню.
Уинстон Черчилль
26. Красота – вещь несправедливая. Это редкость. Она дарится Богом не всем. И у большей части человечества вызывает зависть, а не восторг. Чего только на неё не навешали из зависти, как её только не унижали! «С лица воду не пить». «Красота приглядится, а ум пригодится». «Красота до венца, а ум до конца». «Красна птица пением, а баба – умением». «Не красна изба углами, а красна пирогами». «Жена-красавица – слепому нравится». «Не родись красивой, а родись счастливой». И всё-таки, всё-таки… Красота спасёт мир или нет? Не знаю, не знаю. Но верно одно: «Красота не бывает напрасной. Не бывает напрасным прекрасное».
27. Ко мне в гости на «Аэропорт» приехала давняя моя подруга, актриса-красавица Аллочка Ларионова. Она так хороша, что назвать её просто Аллой язык не поворачивается. Так вот. Вечер, за окном метёт, пурга разгулялась. Снег дробно стучит по стёклам, выбеливает московские крыши. До горизонта штрихует миллионы оконных огней. А мы с Аллочкой уютно так сидим на моей тёплой кухне и пьём вино. Сладкое красное. Красиво пьём. Из хрустальных богемских бокалов. Когда-то я их из Карловых Вар привезла. (Сейчас из кухни в гостиную всё это убранство неохота было таскать.) У неё на коленях спит моя чёрная кошечка Габи. Алла тоже очень любит зверей. Нам хорошо. Мы хорошо чувствуем друг друга, глубоко понимаем. Обе – вдовы, обе – горемычные матери взрослых дочек с неудачной судьбой. Её, знаменитую артистку, по Москве лично знают во всех наркоклиниках все лучшие врачи-наркологи. Никак не могут дочку её вылечить от наркозависимости. Я говорю ей, наливая вина в бокалы:
– Ко мне завтра из Госархива приедут. Заберут старые фото, блокноты, записи и мои новые книги. Я им уже приготовила очередную коробку…
У них там, в ЦГАЛИ, в спецшкафу вся наша с Юрочкой жизнь собирается. Фотографии, переписка. Всегда отдаю это скрепя сердце. Режу как по живому, судьбу от души отрываю. Мы такие там с Юрочкой молодые. Казалось – всё у нас ещё впереди.
Аллочка своими ухоженными красивыми пальцами поднимает бокал, задумчиво смотрит на свет рубиновое вино. Спрашивает:
– А где у тебя архив-то лежит?
Говорю:
– Как где? В чемодане на антресолях. Ну и так, конечно, по всей квартире. А ноты Плевицкой и бесценные её парижские письма (ксероксы их мне привезли из Штатов) в книжном шкафу, на полках. Ну ещё есть клавиры её столетние в тумбочке.
Алла вздыхает:
– Вот и сдавай всё в архив. Срочно. И не жалей. Там всё это, может, и сохранится. А дома… Дома бывает всякое.
Я удивляюсь:
– То есть как это, всякое?
Она задумчиво гладит атласную шёрстку моей чёрной, словно пантера, Габи. Пригубливает вино в хрустальном бокале: