Разговор о будущем
Шрифт:
И правда скромненько. У каждого из нас по полфужера красного вина и по печеньке – это Толин заказ гарсону.
Я исподволь рассматриваю Гладилина. С Москвы Толя не изменился. Так же некрасив, простолиц, курнос. Круглая, как бильярдный шар, почти безволосая голова. Как прежде, плохая, в красных пятнах кожа лица, широко расставленные водянистые рыбьи глаза. Но взгляд живой, быстрый. Он хочет нам нравиться, он теперь истинный европеец, он тут, в Париже, хозяин. А Фэра (она же Маша) скучает, к нам безразлична. И зачем только муж вытащил её на эту ненужную встречу? Ей бы впору сейчас мирно спать в постельке. Она тут давно уже знает всё, сразу освоилась, обжилась. А Толя – нет, тот ещё фонтанирует, порой ликует. Жадно нас спрашивает: «Ну как там у нас?.. Что в ЦДЛ новенького? Что в Союзе писателей?» Я в ответ что-то вякаю. Рассказываю, но он слушает плохо. Ностальгия и мешает ему, и угнетает. Потом мы с Юрой дарим Гладилиным мою очередную книгу (тираж, конечно, стотысячный) и дивный Юрин альбом – альбом «Живопись. Графика. Кино». Он смотрит как бы походя, мельком, ревность в глазах. И неудивительно. У него на родине тоже
Обязательно с зелёной наклейкой. Потом ароматный кирпичик черняшки (ржаного чёрного хлеба). И главная фишка – стеклянная баночка чёрной осетровой, дорогущей икры. С картинкой рыбы осетра на металлической крышке. Помню, Толя, сидя рядом с женой напротив нас за столиком у высокого ночного окна «Ротонды», выходящего на тротуар ночной улицы, радостно, озорно, с удовольствием подбрасывает на ладони эту чёрную баночку. И всё шутит, смеётся: «Вот за это спасибо. За это спасибо. На Пэр-ля-Шез за это любую девку можно снять. Любую красотку». Смеётся искренне, заразительно.
Эту ночную парижскую встречу с семьёй эмигранта четвёртой волны я, наверно, назову выразительно: «Ну как там, у нас?». Именно с этим вопросом Гладилин тогда не раз обращался к нам. (А про Париж говорил: «Тут у них…».) «Тут у них» ему всё тогда было плохо. Всё как-то не так. Всё как-то не нравилось. И в авто-мастерской-то за ремонт его «бэушного» беленького «пежо» безбожно ободрали, попросту объегорили. И на радио-то «Свобода», куда его с трудом пристроили на работу, ему (и прочим вновь прибывшим из России эмигрантам) платят гораздо меньше, чем местным и даже цветным. И французский язык очень уж трудный. Толя не выучил его до сих пор. (Даже с гарсоном объяснялся на пальцах.) Зато его Фэра чувствовала себя тут как рыба в воде и была всем довольна. И даже их квартиркой в бетонной многоэтажке на окраине для цветных эмигрантов (вроде наших хрущоб), что возле Булонского леса. Она и по-французски уже болтала почти легко. И свою взрослую дочку сразу устроила учиться в Сорбонну. И в разговоре Фэра с гордостью всё повторяла: «У нас тут, в Париже…» А нас с Юрой с печальным сочувствием спрашивала: «Ну что там у вас, в вашей Москве?» Лишь одно ей тут не нравилось. Не принято было у соседей по этажу одалживать, как у нас, «до получки пятёрку» или «до завтра» соль или луковицу. И вообще позвонить в дверь к соседям-французам тут было немыслимо, неприлично. Даже и в голову не приходило. Словно вообще вас рядом тут не было. Не жило. «Не стояло».
Мы с Юрой спрашивали у Гладилина аккуратненько так, чего это он в эфире всё так разносит, так поносит свою вчерашнюю родину? Так гнобит на весь белый свет прошлое своё житьё? Где, кстати, книги его регулярно печатали, где был у него миллионный тираж и миллионный почитатель-читатель. И даже сюжеты его удачно снимали в кино? Но тут Толя сразу сникал, и тон менялся. Он неумело оправдывался, мол, свобода слова, и вообще он на власть «там у нас» вовсе не зол (словно в Москве мы оглохли). Однако тут сразу приходила мужу на помощь Фэра и ловко переводила разговор на другое. (А для меня именно это и виделось главным. Мне хотелось докопаться до истины…) И я докопалась-таки и написала очерк-воспоминание «А как там у нас?». В нём много всего интересного, особенно про этот вечер в «Ротонде». До и после полуночи.
8. В Париже на выставке «Биеннале-72» Юрочкины живописные полотна «Моя мама» и «Современники» получили первую премию в номинации «Лучшее в реализме». Есть интересные фото.
В тот же раз мы с мужем познакомились и с совершенно иным эмигрантом, не из последней, четвёртой, волны. Со старичком месье Пьером Васильевым. Сыном эмигрантов первой волны, белой гвардии. Он буквально прилипал к нашей группе на улице. Ожидал нашего появления в музеях и в самых разных районах города. Жадно прислушивался к русской речи. Просто жаждал познакомиться. А потом, выбрав нас с Юрой, – просто влюбился. Даже в Москву прилетал по туру только ради нас. Все дни старался проводить на Преображенке, у нас в гостях. (Есть фото.) Пьер-Пётр Васильев, бедный эмигрант, привёз мне в подарок поношенную, но вполне симпатичную европейскую одежонку. Похоже, из секонд-хенда. Элегантный, почти что новый жакетик и разные кофточки. Да, он был бедный, пенсионер. Очень страдал от ностальгии. Обожал русских. И нас особенно. Очень нами гордился. Порой писал из Парижа письма – длинные, грустные и пустые. Про погоду, про то, что идёт у них в опере, что – в кино. Про Голливуд и засилье всего американского. Но однажды Юрочку на «Мосфильме» вызвали на ковёр. И предложили «прекратить этот опасный контакт с капиталистическим зарубежьем». И наша дружба постепенно сошла на нет. Да и по командировкам много ездили.
Теперь уж милый Пьер, наверное, умер. А цветные фотографии, где старичок Пётр Васильев гордо стоит безупречно одетый на выставке «Биеннале-72» в центре Парижа, возле Юриных картин «Современники» и «Моя мама», – остались. Хорошо бы им сохраниться и впредь. Ведь в каждой точке прошлого начинается будущее.
9. Я ещё застала Чрево Парижа в центре города. Ещё оставалось время до переноса могучего этого чрева на окраину. Где-то в старых моих блокнотах есть об этом более подробные записи. А сейчас вспоминаю вонь и кучи отбросов в этом чреве, крики грузчиков в грязных фартуках, пирамиды поломанных ящиков из-под овощей. Тележки с товаром и жуткие запахи в мясных и особенно рыбных рядах. И ещё я почему-то запомнила в «чреве» ажурные чугунные стойки-столбы, что издавна подпирали дождевые крыши-навесы. Те самые, о которых писал Золя, которые видел Флобер. Но красота истории бледнела перед уродством и суетой нового бытия. Как же тогда я сочувствовала жильцам соседних высоких парижских домов, окна которых смотрели на вонючие эти ряды! И были всегда плотно закрыты жалюзи. Даже те, где красовались под ними балкончики с цветами пёстрой весёлой петунии – цветами весёлыми, разноцветными. И вот теперь этого Чрева не стало. Это как если бы вдруг навечно пропала из центра Эйфелева башня – символ Парижа. А ведь когда-то и её всерьёз хотели снести.
10. Однажды мы с Юрочкой были в одной богатой семье. В центре Парижа, в шикарном старинном доме, в гостях у какого-то буржуа. Муж с женой (ещё молодые холёные люди) и их чудо-деточки, «обнимашки». В белых кудряшках, в бантах и шелках. Девочка с мальчиком как ангелочки. Всё кидались на шею к нам, целоваться: «Спокойной ночи, мадам! Спокойной ночи, месье!» (Так непривычно казалось объятье этих нежных голых ручонок.) Пили белое вино с южных плантаций дюжего красавца хозяина, сотрудника какого-то «пищевого» министерства. Ели жаренные в масле шарики из картофеля, изделие милой, внешне невзрачной хозяюшки, блюдо очень популярное у французов. Мирно, беззаботно спорили о великом Китае, стране коммунизма (откуда хозяева только что вернулись в полном восторге), и о нашей стране и «советской» нашей системе. Вообще говорили о многом. Кстати, они на выставке видели Юрину живопись и выражали нам свои восторги. Мы подарили им Юрин альбом. Беседы вели на английском. (Юрочка его знал. Хозяева – тоже, и очень свободно. А я иногда что-то вякала по-немецки.)
Вообще при первой встрече с Парижем город мне показался лёгким, светлым, каким-то музейно-прогулочным. Олицетворением слова «любовь». Но потом… потом категорически нет. Всё, всё изменилось. «Увидеть Париж и умереть». Вот именно. Вполне реально. Всё потемнело, потяжелело. Как бы осунулось. А лица, лица… Где вы, французы, ау?.. Жуткая метаморфоза. (Даже был ликвидирован из частного многоэтажного дома музей-квартира Ленина. Мы раньше в эту квартиру восходили группой по старой скрипучей лестнице. Буквально на цыпочках, «шёпотом», боясь потревожить жильцов…) А уж что там теперь, в двадцать первом веке, творится – непостижимо уму! На улицах всё мусульмане и африканцы. Без слёз смотреть на экран ТВ невозможно. Горят в Париже машины, горят магазины, всюду мусор, ор, бунты. Прежнего города, «праздника, который всегда с тобой», давно уже нет. Да и нет там ни Галича, ни Гладилина, ни Некрасова. Сплошь мусульмане с Востока, негры из Африки. Прежнее время, прежний Париж канули в бездну. А жаль.
11. В жизни моей, уж так случилось, мне довелось быть женой прекрасного художника. И не просто женой. Жёны бывали у всех. А любимой его натурщицей. Такое нечасто бывает, чтоб в одном стакане – и жена, и натурщица. Обычно художники натурщиц разыскивают, платят им за сеансы немалые деньги, порой заводят романы. Как говорится, жена женой, а муза музой. А мой Юра всегда женой любовался и жадно хотел меня рисовать или писать. То есть всё время переносить мой образ на холст, на бумагу, в цвете и без. Черты моего лица, линии тела, мои руки и ноги. А я, тогда молодая и глупая, позировать не любила. Особенно голышом. Было скучно и зябко. Казалось, всё это впустую, только зря время моё убивается. Наконец я сказала мужу тактично и ласково, чтобы не обидеть: «Юр, ты лучше пиши меня, когда я сплю. Или когда пишу, на машинке стучу». Вот почему у Юры в архиве много рисунков ню, где я сплю или сижу голышом, а в руках держу авторучку или исписанный лист бумаги. Или передо мной, обнажённой, стоит на рабочем столе машинка «Эрика». Больше я обнажённой никому не позировала. И вообще рисунков ню у иных современных художников не ценила и не любила. Словно бы ревновала. А книги моей прозы иллюстрировал только Юра. Хотя в советских издательствах такую семейственность терпели с трудом. Одно дело – трудовые династии рабочих, этакие крестьянско-пролетарские. Там семейственность поощрялась, а тут – нет. Тут – интеллигенция. Опасно. Но я с редакторами спорила и своего добивалась. Да и потом, когда Юры уже не стало, я свои книги иллюстрировала прежними его рисунками. Выбирала подходящие к новым сюжетам. Ну а в этом, двадцать первом, веке я выпустила в издательствах уже штук пять моих новых «лауреатских» книг. И только с Юриными картинами, даже на обложках. Чудесно выглядят. «Моя мама» и «Современники», «Земляничная поляна» и «Разговор о будущем». Тиражи книг мизерные, но по нынешним временам хорошие. Тысяч по пять экземпляров. Значит, прибавится и пять тысяч Юриных зрителей, почитателей. Пусть его драгоценная живопись множится и множится. Пусть Юрин талант подольше радует взор. Я сейчас готовлю к печати книгу моих мемуаров, где на обложке поставлю картину «Ты и я». В будущем же наметила выпустить в свет и картину «Продолжение», где мы с дочкой Анечкой – на фоне пейзажа с церковью. Пусть этот мудрый образ троицы (Родина, мать и дитя) продолжает дышать, пусть живёт Юрина знаменитая тема Родины. С её бирюзовыми озёрами, чудо-небом, лесами. Тема нашей бессмертной земли. Ведь это Продолжение жизни и самого художника.
12. Пока в России Пушкин длится, / Метели не задуть свечу (Давид Самойлов).
13. Наткнулась в старом блокноте на листок. Лиловыми чернилами пипеточной авторучки летят стихотворные строки. Вспомнила. Это же Валерий Мадестов, поэт из Самары! Высокий стройный красавец. Приезжал в Москву ради нас с Юрой, в нашу «богему». Жил у приятеля, инженера Чулкова, сокурсника по какому-то техническому вузу. Любил, даже рвался приходить к нам в гости на Преображенку, в нашу убогую пятиэтажку. (И в мастерскую в Сокольниках.) На наши творческие вечеринки-тусовки. Писал стихи, посвящал их мне (и Юре). Вот и это лихо записано в мой бордовый бархатный альбомчик, и тоже чернилами от руки, его рукой: