Разговор с Анатолием Рыбаковым
Шрифт:
Рыбаков: Вы так думаете? Я занимался Гитлером довольно продолжительное время, множество документов изучил. В 92-м году мы с Таней приехали в Нью-Йорк на презентацию книги “Страх”, и я собирался здесь остаться, писать последнюю книгу арбатской трилогии. Задумал ее как книгу о Второй мировой войне. Жили мы в профессорском доме Колумбийского университета — библиотека под рукой, к тому же я был наслышан об американских архивах, надеялся многое из них почерпнуть. И вот, казалось бы, еще везение: в то лето вышла в Америке книга Алана Баллока: “Гитлер и Сталин” — ну, просто моя тема. Танина дочь, Ирина, перевела из нее несколько наиболее интересных мне глав. И после этого я затею писать о Второй мировой войне оставил. Решил писать о своей, Отечественной, участником которой был с первого до последнего дня. Вы ведь знаете такое имя — Рой Медведев? Я очень высоко ценю его книгу о Сталине. В 86—87-м годах он довольно часто приезжал к нам в Переделкино, потом наши дороги разошлись.
Волков: Некоторых из этих людей власть поддержала, многих, увы, уничтожила. Статистика — ужасна. Трое из тех, кого вы назвали, были убиты Сталиным. Травля Пастернака привела к его смерти. Твардовский умер в 61 год и тоже не без помощи государства. Громили Ахматову и Зощенко… А другие существовали как бы в подполье. И кажется иногда, что подобное по отношению к своим гениям свойственно только тоталитарным режимам. В то время как и вполне демократические страны могут убивать своих творцов — если не впрямую, то косвенно — равнодушием, требованием работать для рынка. И здесь, в Америке, они не вполне свободны. Взгляните: какие книги широко издавались в Советском Союзе, скажем, в тридцатые — сороковые годы и какие в США. Вы увидите, что средних, серых книг полно и там и тут. А ведь какая книга будет бестселлером, какая нет, в Советском Союзе более или менее определялось сверху. В то время как в Америке это как бы определялось снизу, читателем. А результат похожий.
Рыбаков: А вы знаете, что Хемингуэй у нас издавался больше, чем в Америке, не говоря уже о таких писателях, как Джек Лондон, О’Генри…
Волков: Драйзер…
Рыбаков: Этих писателей гораздо лучше знают в Советском Союзе, чем здесь. Это не голословные утверждения. В 86-м году я выступал с лекциями в 12 самых престижных американских университетах — это и Стэнфорд, и Принстон, и Йельский университет. И имел возможность убедиться в этом на собственном опыте. У нас существовала и переводная культура, и своя культура. Нельзя думать, что советский народ превратился в каких-то вандалов, которые бродили в медвежьих шкурах и в лаптях. Ничего подобного! И наука, и культура были на высочайшем уровне, и в изобразительном искусстве работали мастера.
Волков: Кстати, насчет изобразительного искусства, вы видели выставку: “Живопись сталинской эпохи”, ее привозили сюда в Нью-Йорк? Она меня поразила. Во-первых, я убедился в том, насколько высокопрофессиональны эти картины. Там почти не было работ, о которых можно было бы сказать, что они плохо скомпонованы и небрежно выписаны, школа превосходная. Разумеется, там было определенное количество полотен парадных, тоже отлично выполненных, но сугубо официальных. Что же, есть такая традиция — официального, придворного искусства, она существовала всегда, тот же самый Веласкес мог написать портрет психологический, драматический, мог написать портрет парадный. Но меня на этой выставке поразил другой момент. Я увидел, что многие картины содержат в себе скрытый второй смысл. И меня удивило: неужели это содержание в свое время осталось неувиденным, непрочитанным? Как это прошло через цензуру? Среди работ такого рода, с двойным дном, были и знаменитые, широко воспроизводившиеся, отмеченные премиями. Например, картина работы Василия Ефанова сороковых годов: Сталин и другие вожди собрались у постели умирающего Горького. Картина просто зловещая…
Рыбаков: Ожидают смерти…
Волков: Да, ждут: вот-вот сейчас он умрет, тогда попируем. У Горького — желтое лицо, вытянутые обострившиеся черты,
Рыбаков: Да, талантливо, но целенаправленно. Как всякая придворная живопись. Мне такое всегда было неприятно. Лизоблюдство это. Поэтому я избежал бы слова “талантливо”, уж лучше употребить другое слово — “мастеровито”. Таланты — это Фаворский, Фальк, Фонвизин, а как они преследовались, мне рассказывали художники: “три проклятых Ф” их называли. Были бельмом в глазу у официоза, а чем это чревато, мы знаем массу тому примеров.
Волков: Ну а популярные книги того времени, та же самая “Педагогическая поэма”. Это, безусловно, увлекательная вещь…
Рыбаков: Прекрасная книга! А в нью-йоркской газете “Новое русское слово” поносят Макаренко. Ну как так можно!
Волков: И здесь, в Америке, есть подобный жанр. Здесь сейчас с ностальгией вспоминают: вот, дескать, в тридцатые годы были замечательные фильмы о перевоспитании трудной молодежи. Американской! А относительно культуры сталинской эпохи надо сказать одну важную вещь. Это отчасти связано с ее тоталитарным характером. Помните, вы сказали — премированные произведения до определенного времени публиковались в обязательном порядке по всей стране. То есть Сталин хотел, чтобы отмеченный роман весь народ прочел. Это давало всему народу единую точку отсчета. И это очень важно для формирования единого культурного пространства. Это как раз то, чего так, к сожалению, недостает сейчас здесь, в Америке. Общество расколото на множество ячеек, у каждой ячейки своя культура, своя точка отсчета. Авторитетная фигура одной группы не является авторитетом для другой. Это отрицательно сказывается на образовании единой национальной культуры. А без единой культуры нация не может существовать.
Рыбаков: Мне трудно что-то сказать об Америке — я знаю ее писателей, но, по существу, не знаю ее культуры и не разбираюсь в ней. Но если говорить о тоталитаризме, то, конечно, при Сталине не могли бы состояться, скажем, Пушкин или Толстой, так мне кажется.
Волков: Сталину повезло в том смысле, что при нем творили люди, сложившиеся как творческие фигуры еще до революции или в первые годы после революции, тот же самый Алексей Толстой, который был уже известным писателем до семнадцатого года.
Рыбаков: Все ж таки литература при Сталине — это прямолинейное прославление вождя заглушало часто голоса настоящих писателей. Все эти Джамбулы, все эти Сурковы, Сулейманы Стальские…
Волков: Павленко с его “Счастьем”…
Рыбаков: Да, Павленко и Алексей Толстой с его “Хлебом”…
Волков: Понятно: это тоталитарное общество, в котором культ вождя выполняет необходимую политическую функцию.
Рыбаков: Но ведь я “Детей Арбата” начал писать еще при Сталине! Среди бумаг своих еще сталинской эпохи я нахожу сейчас зашифрованные страницы, где я его критикую. Вы знаете, я уверен в том, что всякое давление несколько даже обостряет чувства творческого человека. Раз я о Сталине писал критически еще в те времена, значит, он не сумел меня задушить. И я не один был такой. Значит, нельзя все валить в одну кучу: раз культура создавалась при Сталине, значит — долой ее! Это же чисто тоталитарное мышление: бац туда, бац сюда! Это неправильно. Подход должен быть объективным.
Волков: Мне кажется, что тот очевидный спад советской культуры, который имел место где-то в конце сороковых — начале пятидесятых годов, был также частично связан еще и с тем, что Сталин просто сдавал уже физически. Он хотел, чтобы всего было меньше, меньше, чтобы это маленькое искусство он мог бы по-прежнему контролировать лично. А силы-то сдавали.
Рыбаков: Вы знаете, я не хочу защищать Сталина, я главный его разоблачитель в литературе, но расскажу об одном случае. У нас был такой секретарь Союза писателей Поликарпов, крупный партийный работник. Журнал “Знамя” опубликовал повесть Веры Пановой “Спутники”, и по этому поводу Поликарпов устроил этому журналу разгром. Дело в том, что первый муж Пановой был осужден как троцкист — и критик Тарасенков, хоть и большой был трус, надо сказать, написал тем не менее письмо Сталину с жалобой: зачем же такую хорошую вещь уничтожать? Сталин прочитал “Спутники” и вызвал Поликарпова: “В чем там дело?” Тот говорит: “Товарищ Сталин, вы знаете, повесть эта такая и сякая, но вообще очень сейчас настроения нехорошие среди писателей, пишут вещи идейно невыдержанные, с троцкистским душком, трудно с ними работать очень…” На что Сталин ему говорит: “Вот что: других писателей для товарища Поликарпова у меня нет. А другого Поликарпова для писателей мы найдем”. Мне эту историю сам Поликарпов рассказал.