Разговор с Анатолием Рыбаковым
Шрифт:
Рыбаков: Убежден, что Сталин антисемитом стал еще в юности. Он ведь был недоучка, в спорах с другими революционерами уступал им в эрудиции, в знаниях. А кто были эти революционеры? Зачастую евреи. Потом — зависть к Троцкому, борьба с Каменевым и Зиновьевым. А в последние годы — страх и злоба на врачей, держащих в своих руках, как ему казалось, нити его жизни. Сталин, как я считаю, заложил основы советского антисемитизма как государственной идеологии. Но вот что странно — ваши вопросы заставили меня задуматься: а почему лично я никогда не ощущал по отношению к себе антисемитизма? После революции антисемитизм преследовался в уголовном порядке, был об этом указ Ленина. Я в школу пошел в девятнадцатом году. Причем в школе у нас было не так много евреев: в классе — я и еще два ученика. Потом я работал на заводе, учился в институте, был с ссылке, мотался по России и с этой проблемой не сталкивался. Я даже
Волков: О “Тяжелом песке” мы подробнее поговорим особо. Но не симптоматично ли, что вы, в столь сильной мере русифицированный еврей, в конце концов ощутили свое еврейство? Как вы к этому пришли?
Рыбаков: Я вам скажу, каков был первый импульс. Мальчиком я ехал в трамвае. Это было в двадцатых годах. И в этом же вагоне ехали какие-то две еврейки. Тогда Москва быстро наводнялась иногородними. Еще прописки не было, паспортов не было, паспорта ввели позднее. И много понаехало евреев местечковых. И вот сидят две еврейки, галдят с диким еврейским акцентом, и все вокруг усмехаются. Я почувствовал неловкость, мне стало стыдно, что они так говорят. И вдруг я подумал, а почему, собственно, мне должно быть стыдно? А если бы ехали две армянки, говорили бы с армянским акцентом, что, армянину стало бы неудобно? То есть я почувствовал себя виноватым из-за того, что ощутил стыд за этот еврейский гвалт. Да, вот такие еврейки, они плохо говорят по-русски, что ж из этого? И я, помню, даже вышел из трамвая и пошел пешком, обдумывая всю эту историю. А было мне лет десять — двенадцать. И именно тогда я понял, как постыдно стесняться своего народа, его привычек, смешных даже. И с тех пор никогда ничего подобного со мной не происходило.
Волков: А вы никогда не испытывали сожаления, что не знаете еврейского языка? Хотя бы идиш?
Рыбаков: Нет, я знаю русский, французский — меня и сестру учили французскому языку. Этого с меня достаточно. У меня не было еврейской среды, вы понимаете? Разумеется, я читал — в русских переводах — Шолома Алейхема, которого очень люблю, Шолома Аша, Бялика, Менделя Мойхер Сфорима, Перетца. Но новую еврейскую литературу, поэзию — Бергельсона, Маркиша — я мало знаю. Ведь я уже с тридцать третьего года был изолирован, меня посадили. И жизнь дальше — тюрьма, Сибирь, ссылка, скитание по разным городам после ссылки, фронт — шла в отрыве от этого.
Волков: Но все равно в тот момент, когда человек оказывался в русской литературной среде, то он оказывался частично и в еврейской среде, ведь евреев было много, как я понимаю, в московской литературной жизни послевоенного периода, правда ведь?
Рыбаков: Это не совсем точный термин “русская среда”, “еврейская среда”. Только условно его можно употреблять. Хотя из крупных писателей и поэтов-евреев в послевоенной литературе я назову вам Эренбурга, Гроссмана, Каверина, Казакевича, Алигер, Слуцкого, Самойлова, Гудзенко… А до того была еще еврейская комсомольская литература: Уткин, Джек Алтаузен, Михаил Голодный, Жаров, Светлов, Безыменский.
Волков: Вот эти были очень активные люди. Еврей Безыменский писал Сталину рапорт о других еврейских писателях как о “буржуазных националистах”.
Рыбаков: По-разному бывало. Например, во время кампании против “убийц в белых халатах” в редакции газеты “Правда” сидели два еврея, один немец, еще кто-то и собирали подписи под письмом, осуждающим врачей за их преступления. Это в пятьдесят третьем году. Говорят, многие известные евреи подписали это письмо. А Эренбург якобы сказал, что он подпишет письмо, но предварительно поговорит со Сталиным.
Волков: Вы были с ним знакомы лично?
Рыбаков: Нет, но я, конечно, читал его статьи, когда был в армии. Они производили очень сильное впечатление. Мы курили махорку и крутили из газет цигарки. Но было такое правило: пожалуйста, всю газету пускайте на курево, кроме статей Эренбурга. Статьи Эренбурга никогда не использовались на курево! Их передавали из рук в руки. Это были очень эмоциональные статьи.
Волков: Не кажется ли вам, что в них присутствовал антигерманский пафос, направленный против немецкого народа в целом, а не только против фашистов?
Рыбаков: А как тогда стихотворение Симонова “Убей его”? То же самое… Но вернусь к истории с письмом.
Волков: И что ему сказали в ответ?
Рыбаков: А ничего. Они сами там, в “Правде”, были в растерянности, не знали, что делать. И Каверин мне рассказывал об этом деле. Каверина вызвали в “Правду”, он сидит, а рядом с ним железнодорожный генерал-еврей. Его тоже вызвали, чтобы и он поставил свою подпись. Генерал говорит: “Почему я должен подписывать это письмо? У нас в стране нет антисемитизма? А почему я на работу не могу взять еврея? Евреев выживают из моего главка, а вы мне будете рассказывать, что нет антисемитизма?” Так этот генерал им и сказал: “Я-то знаю лучше вас, есть у нас антисемитизм или нет. Я отказываюсь подписывать”. Каверин говорит: “А мне нужно время подумать”. И вместе с ним вышел, и генерал его отвез домой на своей машине. И на этом все кончилось. Вся история с письмом рассыпалась. Сейчас трудно понять, какая была атмосфера всеобщего страха. При Сталине был чудовищный пресс. Вы же понимаете, если он не постеснялся расстрелять Бабеля, великолепного писателя с мировым именем, не постеснялся расстрелять Пильняка, Мейерхольда, других знаменитостей — что он мог сделать с рядовым писателем. Каждый из нас боялся! Все жили под страхом расстрела. Расстрела! Это было чудовищно.
Волков: Поскольку мы опять затронули тему сталинских расстрелов… Создается впечатление, что писатель погибал, когда терял в глазах Сталина какой-то ореол, который служил ему охраной. Например, Сталин считал таких людей, как Пастернак или Шостакович, юродивыми, а потому их нельзя было трогать. И мне кажется, что тот же Бабель был арестован не за то, что он был писатель Бабель, а за то, что связался с женой Ежова и со всем этим чекистским окружением.
Рыбаков: У меня другое мнение о причине гибели Бабеля. Думаю, что Бабель погорел из-за своей “Конармии”. Ведь Сталин считал себя создателем Конармии, а Бабель, зная об этом, даже не упомянул его в своем произведении ни разу. Заметьте еще такую примечательную вещь. Самое правое крыло в тогдашней советской литературе — это была группа “Серапионовы братья”: Федин, Тихонов, Слонимский, Зощенко, Каверин и так далее. Они выступали против партийного диктата в литературе. И ни один из них не был арестован. А пролетарские писатели — все эти Киршоны, Авербахи — были арестованы и расстреляны. Почему? Я считаю, потому что Сталину нужно было державное, имперское окружение. Мастер, классик Федин — подходит для двора, Тихонов — подходит для двора. У меня такая теория, правильна она или нет, не знаю. Полагаю, что для имперского двора Станиславский и Немирович-Данченко подходили больше, чем Мейерхольд какой-то. Сталин создавал империю, создавал имперское окружение вокруг себя. Помните телефонный звонок Сталина Пастернаку насчет Мандельштама? Сталин спросил: “Он мастер?” Вот что его интересовало.
Волков: Следовательно, можно так сказать, что те евреи, которые помогали Сталину строить такую державную имперскую культуру, были для него приемлемы. А тех, кто, как Бабель, отклонялись от этого направления, можно было пустить в расход?
Рыбаков: Да, этих он порубал. И всех этих пролетарских писателей порубал, и тех, кто писал на идише. На кой черт они были ему нужны? Но сейчас трудно распутать, как это все в точности делалось. Сталин якобы гневался (это тоже из пересказанных мне разговоров): “Вот писатель Анри Мальро — секретный агент французской разведки. А когда к нашему писателю приходят из органов и просят его помогать, он отказывается…” Сталин ведь как считал: Сомерсет Моэм был английским агентом? Был. И ничего! Грем Грин был агентом? Джордж Оруэлл был агентом? И ничего! А наши писатели, видите ли, брезгуют. Все должны помогать! Ленин говорил: “Каждый коммунист должен быть чекистом”.