Разговор с незнакомкой
Шрифт:
Впрочем, Герасим Павлович по-своему любил отца. Прежде обо всех своих маломальских успехах он сразу же сообщал отцу, зная, что тот не удержится и в тот же час оповестит обо всем односельчан. Когда Герасим Павлович жил в районе, куда попал по распределению после техникума, он не оставлял мысль взять отца к себе, хотя и терзался сомнениями: ведь таким образом в лице отца он упразднит полпреда между собой и родной деревней. Но с тех пор как он попал в областной город и по надежной рекомендации был устроен на хорошую должность, отношение, его к отцу изменилось. Письма стали более сдержанными, без эмоций. О себе, о своей работе он писал скупо, вскользь, находя в излишнем откровении черты, чуждые
«Нет, все-таки сегодня надо написать отцу… — подумал Герасим Павлович. — Или не стоит пока…»
Додумать он не успел, так как едва не проскочил мимо подъезда своего нового управления. Отыскав на втором этаже кабинет начальника управления, он помедлил немного и постучал в дверь. Встретила его молоденькая чернявая секретарша.
— Вы товарищ Твердохлебов? — оживленно спросила она. — Я так и подумала. Виктора Ивановича вызвали на девять тридцать в главк. Пойдемте, я провожу вас сама…
Они спустились на первый этаж. Секретарша привела его в самый конец коридора. В последний момент Герасим Павлович успел снова подумать о своей осанке, на ходу одернул пиджак, распрямил плечи. Секретарша распахнула перед ним дверь. Переступив порог, Герасим Павлович оказался в небольшой комнате. У окна друг против друга стояли два стола. За одним из них сидела сухощавая женщина с ярко накрашенными губами, с короткой прической, из-под бурой окраски которой пробивалась седина. В уголке рта женщины была зажата длинная сигарета. Герасим Павлович заметил у стены еще один стол, а в глубине комнаты — покрашенную охрой дверь.
— Римма Яковлевна! — воскликнула секретарша. — Привела вам шефа… Прошу любить и жаловать — Герасим Павлович Твердохлебов! — Подмигнув женщине, секретарша исчезла.
— Будем знакомы… — кивнул Герасим Павлович.
Женщина придавила к пепельнице сигарету с окрашенным помадой фильтром, поднялась, подала ему руку.
— А где… а где же, простите, остальные?
— Все здесь, — улыбнулась женщина.
— Как то есть!
— Раньше в отделе была еще одна единица, но уже полгода, как ее забрали плановики, — простуженным баском доложила женщина.
— Так-с… сейчас я выйду к вам… — Герасим Павлович прошел через комнату, потянул за ручку дверь. Она не подалась.
— Знаете, это стенной шкаф… — услышал он позади.
Герасим Павлович обескураженно повернулся, подошел к столу.
— Да вы не тушуйтесь, все будет в порядке, — женщина прикурила от миниатюрной зажигалки новую сигарету. — Первый день всегда так — по себе знаю… Курите, — она пододвинула ему сигареты. — «Честерфильд» — американские!
Герасим Павлович машинально взял сигарету и отошел к окну. «Что-то не успел додумать, — соображал он лихорадочно. — Какая-то мысль ускользнула. Ах, да… отец. Ну, ничего, подождет отец!» — он резко повернулся.
— Римма Яковлевна, — так вас зовут?
— Так…
— Знаете что… с сегодняшнего дня курить следует в коридоре. — Герасим Павлович снова подошел к столу, положил рядом с зажигалкой сигарету.
— Пожалуйста… — пожав плечами, женщина пошла к двери.
Герасим Павлович сел за стол. Заметив, что телефонный аппарат стоит на соседнем столе, переставил его на свой и задумался.
КАЛИТКА
Только под утро мне удается заснуть. Напряженными были последние дни. Сложные многочасовые съемки «уходящей» натуры на открытой местности, на солнцепеке. Тысячная массовка. Скандалы с дирекцией из-за сметы, из-за регламента, из-за той же массовки. Спешка из-за актера, которому надо срочно вылетать с театром на гастроли. Брак пленки, брак съемочной камеры, пересъемка. И режиссер, старый перечник, старающийся и свои накладки переложить на мои операторские плечи. Наконец все куда-то схлынуло, все позади. И отоспаться можно — тем более что впереди два выходных. А сна-то и нет. В голове, мелькая перфорацией, разматываются клубки цветной, черно-белой пленки. Кадры, кадры… Пестрая, точно маленький шлагбаум, хлопушка стучит, считает, считает дубли. «Кадр двести сорок три, дубль первый!.. Кадр двести сорок три, дубль третий!..» Потом почему-то пальмы, голубая вода… Белоснежные небоскребы Кубы, Греции. Еще свежи в памяти последние загранкомандировки. И так до утра, до первого троллейбуса, прогромыхавшего дугой за окнами.
И приснилось под утро мне детство. Солнечная, весенняя деревенька за Волгой. Вязы у околицы, ветхие скрипучие ветлы над водой у притихшего озера, упругие бархатистые головки камыша. Два порядка крутобоких, похожих друг на друга домов, уходящие по пригорку к темнеющей у горизонта роще. Стою я перед деревней и не могу переступить какую-то невидимую черту, напрягаюсь, силюсь сделать хоть шаг и не могу…
Сквозь сон чувствую, что солнце уже давно будит меня, упало горячими лучами через окно на подушку, печет голову, щекочет, но так не хочется мне уходить от деревни своей, из детства. Открываю глаза. Да, бывают сны, с которыми трудно расстаться. И душу обволакивает грусть, охватывает непонятная тревога, точно с моим сороковым годом уходит что-то дорогое, главное. И кофе вдруг утрачивает свой прежний вкус, и утренняя сигарета не так вкусна. А сердце стучит, стучит, торопится.
Через несколько минут я уже бегу по лестнице, перемахивая ступени через две на третью, вылетаю из подъезда. Успеваю опомниться на перекрестке. Сажусь в такси.
— В парк, — нехотя говорит шофер, кивая на табличку у ветрового стекла.
— В парк? — машинально переспрашиваю я. — Нет, не в парк, на вокзал…
— С ночи я, говорю… потому и в парк.
— Ах да… извините…
— Очень нужно? — спрашивает шофер.
Я молчу. И только когда машина затормаживает, попадая в поток перед светофором у площади трех вокзалов, я говорю ему, легонько тронув за плечо:
— Знаешь, дружище, давай — в Быково! В аэропорт… Ей-богу, оплачу в оба конца!
Шофер, покосившись на меня, пожимает плечами.
Мне повезло. И место нашлось для меня в самолете: кто-то в самый последний момент возвратил билет. И вылет не задержался, и небо было безоблачным. И вот уже позади два часа небесной дороги, и старенький потертый трамвай везет меня через весь город на окраину, где я выйду, как выходил когда-то много лет назад. И потом целый час буду идти пешком вдоль железнодорожной насыпи — по дороге моего детства.
Города не узнать. Новые дома и улицы, целые проспекты многоэтажных близнецов-башен. И я уже беспокоюсь, как бы мне не проехать, ищу приметы прежнего и не нахожу их. И все-таки каким-то десятым чувством угадываю нужную мне остановку. «Двадцатый квартал!» — слышу я, уже сойдя на тротуар, как объявляет кондуктор. Двадцатый… А раньше — песчаный холм, гора, откуда на многие версты окрест видны заросли садов и кучки рассыпанных меж ними домов, хутора и деревни известного когда-то помещика Телегина. Те самые, знаменитые «телегинские» сады, снабжающие город, да и не только город — Поволжье антоновкой и грушовкой, анисом и мальтом, шафраном, китайкой. А потом все эти деревушки — Воробьевка, Болдыревка, Калашниково и Березина-речка — объединились в ставший тоже вскоре знаменитым совхоз «Ударник», который, на зависть другим хозяйствам, имел на своих угодьях сады и овощные плантации, пасеку и поля зерновых, выгодно вел молочнотоварное производство и держал птицеферму.