Разговоры с Раневской
Шрифт:
Я, конечно, понимаю: я старый человек и много видела в своей жизни. Наверное, чересчур много, — начала она, утолив вспышку голода, — но то, что мы видели сегодня, для меня на уровне самодеятельности. Ну, может быть, не районного, а городского клуба. Плохо это, по-моему, просто плохо. Я понимаю, можно протестовать против выспренности, ходульности, фальши, которая пронизала теперь Художественный. Станиславский здесь ни при чем, и о Булгакове не вспоминайте — «Театральный роман» блистательный фельетон, а не жизнь человеческого духа.
Я не понимаю другое, — продолжала Ф. Г., — как можно самодеятельный стиль сделать принципом своего театра! В каком ряду мы сидели? В
Я говорю и о зрителе. Актер обязан думать о тех, кто находится по эту сторону рампы. Да, вот ваша любимая Шульженко, несмотря на все издержки ее вкуса, как она относится к слову! Смешно, но «Современнику», на защиту которого вы встали, надо бы поучиться и у нее! Поучиться, чтобы перестать говорить «под себя»!
Раздался звонок, Ф. Г. взяла трубку.
— Да, Галочка, спасибо, спасибо. И пообедала уже. Я вам хотела сказать очень много. Во-первых, с вашей стороны было очень неблагородно предлагать старой женщине, страдающей бессонницей и засыпающей к семи-восьми утра, идти на утренний спектакль — вскакивать спозаранку и потом в зале клевать носом, и каждый раз, когда ваши мудаки на антресолях начинали вколачивать в бумаги свои штампы, я вздрагивала как полоумная, не понимая, где нахожусь. Во-вторых, родная, я завтра же пойду к доктору «Ухо, горло, ноги» — я не знала, что и мои уши мне отказывают. О том, что происходило на сцене, я догадывалась только потому, что когда-то читала Гончарова, извините меня за образованность. А так благодарю вас от всего моего херового сердечка. Не сердитесь на меня, родная… Да, да. И папе привет. И скажите Борису Израилевичу, что я по-прежнему изнемогаю от любви к нему. Спасибо, спасибо…
У нее отец— необыкновенный, оператор Волчек, — сказала Ф. Г. мне, — да вы знаете, вы же во ВГИКе работаете. Борис Израилевич снимал с Роммом тысячу лет. И мое эмпирическое наблюдение: у хорошего режиссера не может быть плохого оператора. Я, конечно, эгоистка крайней степени, но для меня хороший оператор тот, который не чувствуется. Он вроде бы и есть, и его нет в то же время.
На «Мечте» я не замечала Борю. С Михаилом Ильичом мы репетируем, пройдем раз-другой мизансцены. Михаил Ильич говорит «Мотор», и съемка тут же начинается. Когда Боря ставил свет, размечал фокус, договаривался с ассистентом еще о каких-то своих хитростях, никто не знал. Ну, конечно, отдельно снимались, как это операторы называют, крупешники, крупные планы, но на это тоже не требовалось смены, как у Кошеверовой. У Нади с ног валишься, по двенадцать часов в павильоне! А снято с гулькин нос — все ушло на свет, на салат, на декораторов и бутафоров. Ну, что такое бардак, вы можете себе представить.
Между двух огней
В следующую встречу Ф. Г. протянула мне листочки, исписанные ее крупным почерком.
— Умоляю, присовокупите — это о Кошеверовой.
— Но мы уже писали о ней. И письмо там ваше есть, — возразил я.
— На хорошее дело места не жалейте! И потом, прочтите хотя бы — это же не впрямую о Наде. Это скорее об обстановке, в которой я снималась в «Золушке», когда разрывалась между двух огней: Охлопков не хотел отпускать из театра на съемку в Ленинград, а Кошеверова бездарно транжирила время, которого на «Золушку» у меня просто не оставалось.
Вот прочтите сначала это — вариант моего письма Николаю Павловичу Охлопкову, отношения с которым тогда обострились до предела.
«Все Ваши угрозы судом в случае неприезда вовремя, весь тон, которым Вы позволяете себе со мной говорить, все Ваши ловушки, к которым прибегаете, когда вопрос идет о поездке на съемку, — есть не что иное, как Ваше ко мне недоброе отношение, безучастие и даже враждебность.
Я привыкла к равнодушию и жестокости большинства, к «трамвайному» обращению, но могла^и я думать, что именно Вы, пользуясь правами главного режиссера, забудете о человечности там, где она нужна.
О, Вы бы ликовали, Вы бы визжали от восторга при виде меня, когда я, на ходу размазывая грим после съемки, садилась в машину, чтобы не опоздать на поезд. И это для того, чтобы вчера просидеть в театре зря и сегодня даже не быть вызванной.
Вы бы испытали огромное удовольствие при виде меня, упавшей от усталости после того, как в два дня я отснялась в четырех сменах, торопясь в театр, где я была не нужна.
Все это мне хочется Вам сказать для того, чтобы Вы на минуту прислушались к самому себе и подумали, стоит ли так поступать? По-моему, нет: я не верю в художника без сердца».
— И вот это тоже для вас, — протянула мне Ф. Г. зеленую тетрадку, в которой осталось три листика. — Нет, все не читайте — успеете потом. Прочтите только вот это — мою попытку подвести итог сорок седьмого года. Не очень веселую, кажется.
«1947 год. Ничем не отличается от предыдущих. Прибавились «Золушка» и «Молодая гвардия».
Старость мучительна тем, что ее нет в душе, в помыслах. Она — в расшатанных зубах, в увядшей харе, в одиночестве полнейшем.
Мне не хватало подлости, чтобы добиться сотой доли того, на что имела я право. Именно подлости, изворотливости. Другим словом — охлопковшины».
Встреча в парке
В этой кунцевской больнице я восхитился только парком. Ну что, разве мы таких широких, залитых солнцем коридоров не видали? Да, в нашей 545-й — не уже, и на переменах мы по ним носились, как по беговой дорожке. И потолки такие высотой в три с половиной метра не раз встречали: в том же нашем Москворецком дворце пионеров, бывшем графском особняке, — не ниже. Это просто сегодня после приземистых хрушоб все кажется таким огромным. И палаты в двадцать квадратных метров на одного — тоже непривычны. Да еще с телефоном, не в конце коридора, один на весь этаж за две копейки, а двушки, как назло, всегда в дефиците, особенно в больницах. А тут в каждой палате красивый белый телефон на тумбочке: звони хоть целый день, как в голливудских фильмах.
Ф. Г., конечно, всю эту роскошь первым делом высмеяла. Как и бесчисленное количество женщин и мужчин в белых шапочках и халатах — по десятку на каждого больного. Но то, что лучшее в этой больнице — парк, оспаривать не стала.
Мы пошли гулять. Дорожка, покрытая хорошо утрамбованным гравием, петляла среди деревьев, и казалось, ей не будет конца.
— Я ведь сюда приехала на профилактику, да и подышать свежим воздухом не мешает, — улыбнулась Ф. Г. — Хамство, конечно, но раз можно. Не все же этим равным среди равных отдавать. А врачи относятся ко мне, как всегда, хорошо: я их не очень обременяю. Может быть потому, что мне все кажется: сюда их отбирают по анкетным данным вне зависимости от того, как они владеют профессией.