Разговоры с зеркалом и Зазеркальем
Шрифт:
В последнем случае героиня часто представлялась как «сестра» пушкинской Татьяны Лариной — чистая, естественная, странная, а главное (что так сильно подчеркнул еще Белинский в своем знаменитом критическом цикле о Пушкине) — цельная и нравственно безупречная.
«Евгений Онегин», продолжая традицию романтической поэмы, где женщина «представляет в глазах поэта высшие субстанциональные силы бытия» [478] , переносит эту традицию в русский роман и другие жанры прозы, создавая такую модель прозаического текста, где «героиня как бы воплощает в себе вечные или, по крайней мере, долговременные ценности: моральные устои, национальные и религиозные традиции, героическое самопожертвование и вечную способность любви и верности, а в герое отображены черты исторически конкретного момента, переживаемого русским обществом» [479] . Кэрол Эмерсон в своей «противокультовой» статье о Татьяне рассматривает ее не как женщину с биографией, а как
478
Манн Ю. В.Поэтика русского романтизма. М.: Наука, 1976. С. 38.
479
Лотман Ю. М.А. С. Пушкин // История всемирной литературы. М.: Наука, 1989. Т. 6. С. 328.
480
Эмерсон К.Татьяна // Вестник Московского университета. 1995. Серия 9, филология. № 6. С. 41.
Мысль о том, что мужчина живет во времени и истории, а женщина получает свои качества в результате какого-то акта откровения, не раз возникающая в письмах Герцена, особенно четко сформулирована им чуть позже в романе «Кто виноват?». Автор говорит о своей героине, Любоньке, что она развивается как бы вопреки внешним обстоятельствам и давлению пошлой среды.
Как? — Это тайна женской души. Девушка или с самого начала так прилаживается к окружающему ее, что уже в четырнадцать лет кокетничает, сплетничает <…> готовится в почтенные хозяйки дома и в строгие матери, или с необычайною легкостью освобождается от грязи и сора, побеждает внешнее внутренним благородством, каким-то откровением постигает жизнь и приобретает такт, хранящий, напутствующий ее. Такое развитие почти неизвестно мужчине; нашего брата учат, учат в гимназиях, и в университетах, и в бильярдных, и в других более или менее педагогических заведениях, а все не ближе, как лет в тридцать пять, приобретаем, вместе с потерею волос, сил, страстей, ту степень развития и пониманья, которая у женщины вперед идет, идет об руку с юностью, с полнотою и свежестью чувств. [481]
481
Герцен А. И.Соч. Т. 1. С. 154.
482
В файле — полужирный — прим. верст.)
История девушки оказывается в названных текстах не ее собственнойисторией, а эпизодом, связанным с каким-то этапом в жизни мужского героя. Джо Эндрю, анализируя поэму Пушкина «Кавказский пленник», говорит о том, что в сюжете романтической поэмы мужчина (главный герой) мобилен, он перемещается через границы пространства, тогда как женщина в повествовании — топос, место, через которое герой или сюжет может продвигаться. Героиня выступает в роли препятствия или донора, мужчина же пребывает в движении, его судьба — искать человеческую (то есть мужскую) идентичность [483] . В массовой журнальной литературе эта схема стала общим местом, сюжетным шаблоном в 1830–1840-е годы. Например, в повести Рахманного «Катенька», которая так понравилась Герцену, идеальная, естественная, ангелоподобная героиня оказывается искупительной жертвой, которая преображает героя или дает ему урок.
483
Andrew J.Narrative and Desire in Russian Literature, 1822–1849. The Feminine and the Masculine. London: Macmillan, 1993. P. 26–31. Andrew ссылается в своих наблюдениях и выводах на работу Ю. М. Лотмана ( Lotman J.The Origin of Plot in the Light of Typology //Poetics Today. 1979. Vol. 1. № 1–2. P. 161–184).
Подобную схему отношений Герцен «вчитывает» в свой эпистолярный роман с Захарьиной: идеально чистая дева-ангел послана ему в искупление его греха (поступок с Медведевой).
Твоя любовь мало помалу пересоздает меня; чистый ангел, пожертвовавший собой для меня, мог один это сделать (69).
О, Наташа, верь, Провидение послало тебя мне. Мои страсти буйные, что могло удерживать их? Любовь женщины; нет, я это испытал… Любовь ангела, существа небесного, твоя любовь только может направлять меня (82).
…страдай, ангел мой, страдание твое искупит пятно (97).
Тебе, тебе назначено меня спасти и от моих страстей и от моих черных дум, в твоей душе они
Чем дальше идет переписка, тем грандиознее оказывается роль Натальи как искупительной жертвы, путеводной звезды и идеального нравственного мерила. При этом мужчине (себе) Герцен приписывает противоречивость, сложность и, главное, идею развития, пути(пусть и сложного, непрямого, полного ошибок и заблуждений), в то время как своей корреспондентке отводит роль вечно совершенного, идеально чистого и неподвижного Ewig Weibliche.Так, например, анализируя опыт их более чем двухлетней переписки, 9 октября 1837 года Герцен пишет, что за это время письма Н. А. «переменились только объемоммысли и чувства. Из небесного, райского ребенка сделалась небесная, райская дева.<…> Твои письма — это одно письмо. Совсем другие мои письма» (357). Дальше Герцен говорит о своих душевных «метаниях», о сложном и противоречивом пути нравственного развития, который он преодолел за это время, и заканчивает: «Твоя душа уже не изменится ни на волос, такою воротится она к Богу, в моей еще тысячи судорожных мыслей и движений, но основа одна и незыблемая….» (357).
Принимает ли Наталья Александровна эту концепцию (как считает Л. Я. Гинзбург)?
И да, и нет.
С одной стороны, она развивает в своих письмах (и, как говорилось, в определенном смысле навязывает адресату) религиозно-мистическую концепцию их отношений, в которой Тыадресата приписываются черты Божества, а общение с ним становится родом молитвы. В своем стремлении к абсолютной идеализации, обожествлению Герцена Наталья Александровна переходит иногда все мыслимые пределы и приближается просто к кощунству.
Ты мой создатель, ты мой отец! (85).
…каждому готова <…> сказать: любите его, поклоняйтесь ему, молитесь на него! Не постигаю, как не все могут боготворить тебя, как не все могут очиститься, освятиться воспоминанием о тебе! (107).
…да, ты мой ангел, ты мой спаситель, ты отец мой, ибо ты дал мне жизнь, а до тех пор, пока ты не обращал на меня внимания, я была мертвая, неодушевленная, ангел, ангел мой (128).
…я весь этот год буду приготовляться предстать перед тобою, как перед самим Богом (132).
…я бы всех поставила на колени поклоняться ему, молиться ему! (143).
В тебе должно быть все: весь свет, вся вселенная, в тебе должны потонуть все думы, все чувства, вся душа, при одной мысли о тебе должно все исчезнуть, как мрак ночи при восхождении солнца (168).
Боюсь, боюсь тебя, спаситель мой! Отец мой! Боюсь предстать недостойной дочерью перед тобою, брат мой, назовешь ли тогда Ты меня твоею сестрой? Ангел мой, достойная ли буду подруга твоя? (240).
Ангел мой, как я постигаю чувства Девы Марии при благовестии Архангела! Это смирение, этот ужас, это блаженство! (255).
Адресат именуется словами молитв, относящимися к Богу, к Христу: «спаситель, отец, жизнедавче» и т. п.; портрету, письмам, другим вещам Герцена приписывается целебная и спасающая сила — как святым мощам; ожидаемая встреча с ним описывается через концепты Преображения, Воскресения, Спасения.
По отношению к себе, напротив, используются литоты и фигуры умаления и самоуничижения. Даже таким нейтральным особенностям, как крупный или мелкий почерк, придается знаковость. «Теперь уж, верно, ты получил мое мелкое писание и бранишь за него — ломать глаза над пустяками» (17). Мысль о собственной «мелкости», пустячности перед лицом великого Саши переходит в идею полного самоотречения. Собственное Япредставляется только как эхо, «отголосок» (57), зеркало его Я,его души:
…в существе моем нет меня, я исчезла, в нем живет лишь он и ты (48).
…на мне ничего не видно, кроме твоего, во мне отражается одного тебя сияние (68).
…я слишком мало ценю себя, свою душу, свои мысли я люблю только потому, что они полны тобою, жизнь моя драгоценна только тем, что она посвящена тебе, тем, что она твоя; что во мне есть хорошего, это только то, что я умела постигнуть тебя, что душа моя стала ответом на одно воззвание души твоей. Словом, в себе я люблю тебя (53).
Тыоказывается не только Богом-создателем, вдохнувшим жизнь в «неодушевленное и мертвое», но и самим пространством жизни, оно определяет границы и содержание Я:
В тебе, мой друг, заключается весь мир для меня, в тебе я молюсь, в тебе удивляюсь Создателю, в тебе боготворю природу — словом, я живу в тебе. Не правда ли, Саша, я создана только для того, чтоб любить тебя? (57).
С одной стороны, внутри этой парадигмы «Творец-создание, солнце//отражающий его свет ручей» (52) развивается сюжет самоотвержения, самопожертвования.Наталья мазохистски сетует, что она не имеет возможности принять за Герцена смертные муки, какие терпели первые христиане, не может «распяться за <него>» (265). Временами идея самоотречения доходит до полного самоумаления: я — только пылинка на твоем божественном лице (см. 125–126) — и самоаннигиляции.