Разговоры с зеркалом и Зазеркальем
Шрифт:
Мне хотелось бы в данном случае посмотреть на переписку как на диалог, предполагающий взаимовлияние; рассмотреть, как описывает себя Наталья Александровна, насколько ее самопредставление самостоятельно или зависимо, где создаваемое ею совпадает или не совпадает с той моделью женского Ты,которую строит и предлагает ей Герцен. Важным вопросом является и то, насколько те Яи Ты,которые создают для себя и другого оба участника эпистолярного диалога, оказываются зависимыми от актуальных для них культурных концепций мужественности/женственности.
Конечно, Гинзбург права, когда говорит о культурном неравенстве в начале переписки. В 1835 году Герцену — двадцать три года, у него за спиной учеба в университете, широкий круг дружеских связей, первые опыты общественной и литературной деятельности, арест и месяцы, проведенные в тюрьме. Ему свойственна очень высокая
Наташе Захарьиной в начале переписки семнадцать лет, она всю жизнь прожила практически в четырех стенах, в доме благодетельницы, где считалось излишним давать барышне даже начатки образования, а единственным будущим для девушки представлялось удачное замужество.
Герцен пишет из ссылки, однако мотив неволи, тюрьмы, поднадзорного существования является основным не в его, а в Наташиных письмах. Она описывает пространство своей жизни через образы тесноты, пустоты и холода.
Глухая степь, мертвая тишина. [474]
Москва — погреб, гадкий, душный погреб (18).
…душно сил нет (215).
…сердце вянет, глядя на тех, чья жизнь, как сонная прудовая вода, хоть и в зеленых берегах она, хоть и покойна…, но что в ней? Не хочу жить такой жизнью я…. (216).
Представь себе дурную погоду, страшную стужу, ветер, дождь, пасмурное какое-то без выражения небо, прегадкую маленькую комнату, из которой кажется сейчас вынесли покойника, три старухи, заснувшие за картами и пробуждающиеся для одной глупости, для блинов или для нелепого слова… И тут-то с ними-то провести несколько часов, дней, месяцев… Я ничего не вижу, не замечаю, но не знаю, что заставляет иногда меня взглянуть на это, кровь леденеет, мне кажется, я скоро задохнусь… (314).
474
Захарьина Н. А.Переписка с А. Герценом 1832–1838 гг. // Герцен А. И. Сочинения А. И. Герцена и переписка с Н. А. Захарьиной. СПб.: Издание Ф. Павленкова, 1905. Т. 7. С. 17. Далее везде цитируется по этому изданию с указанием страницы в тексте.
Дом для девушки, таким образом, — это гроб, куда ее засунули заживо, даже хуже, чем гроб, потому что здесь нет ни покоя, ни одиночества. Это пространство мертвое, но, с другой стороны, — публичное: идея поднадзорности, постоянного, всепроникающего контроля, запретов, часто ничем не мотивированных, постоянно подчеркивается в письмах Наташи.
На днях была у меня Саша; нам ничего нельзя с ней говорить, над нею и надо мной есть караул (30).
Теперь все у меня отнято: запрещают читать, запрещают писать, быть в другой комнате, играть на фортепиано, — словом, все, что может принести малейшую пользу. Целый день быть с ними, вечером долее десяти часов не позволяется сидеть со свечой, утром встаю рано, но со мной в одной комнате М. С.
Писать всего не могу, потому что я знаю, что письма мои иногда читаются. <…> Главное беззащитность; каждый имеет право — обидеть (127).
Ты можешь вообразить, Александр, каково быть беспрерывно на их глазах, мало того, смотреть в их глаза (188).
Тысячу раз принималась писать к тебе и тысячу раз мне мешают, словом, без позволения… мне нельзя просить позволения (197).
Идея тотального контроля за жизнью женщины (и особенно молодой девушки, а тем более сироты и воспитанницы) была общераспространенной в то время и связывалась с «благой» мыслью о защите и «правильном» женском воспитании, сохранении от дурного влияния. Эта тема активно поднималась в женской прозе 1830–1840-х годов, особенно в повестях Марьи Жуковой, которая выразительно показывала, насколько существование женщины не принадлежит ей самой, насколько естественным и полезным считают практически все окружающие постоянный публичный контроль над ней. Этот надзор мотивируется идеей защиты слабого молодого существа, а приводит к состоянию абсолютной беззащитности перед каждым, кто имеет власть, — в частности, перед всеми, кто хоть сколько-то старше.
У Наташи Захарьиной в доме благодетельницы нет никакого собственного пространства: «у меня нет особенной комнаты» (28), — жалуется она. Единственное место в доме, где она чувствует себя хоть частично свободной, — у открытого окна («часто, очень часто поздно вечером, под открытым окном провожу я по целым часам (только тут мне не мешают думать») (18), у открытой форточки (72)) [475] .
475
Интересно, что Герцен в «Былом и думах», рассказывая о своей первой встрече с Наташей, вспоминает ее бледной девочкой, сидящей у окна. «Она сидела молча, удивленная, испуганная, и глядела в окно, боясь смотреть на что-нибудь другое» ( Герцен А. И.Соч.: В 9 т. М.: ГИХЛ, 1956. Т. 5. С. 15).
476
Т. П. Пассек, в чьей судьбе княгиня Хованская тоже сыграла некоторую роль, в своих воспоминаниях иначе, более «мягко» описывает и ее самое, и атмосферу ее дома. Особенно очевидна разница в описании фаворитки княгини Марьи Степановны Макашовой, которая в письмах Натальи выглядит главным цербером и воплощением зла и надзора. Пассек же вспоминает, что именно Макашова пожалела маленькую Наташу, когда ее по пути в деревню завезли в дом Хованских, и со слезами на глазах просила не отправлять ребенка в глухую деревню, где ее «запропастят»… Хотя Пассек и отмечает, что Марья Степановна, занимаясь нравственным воспитанием Наташи, «грубым образом прикасалась до нежнейших струн ее детской души» ( Пассек Т. П.Из дальних лет. М.: ГИХЛ, 1963. Т. 1. С. 282), но в то же время добавляет: «Вместе с этими наставлениями, при которых я не раз присутствовала, она поила ее в своей комнате сверх общего чая своим чаем с калачами и баранками, покупала ей на свои деньги мятные пряники и леденец, шила из своего полубатиста пелеринки и, давая все это, непременно приговаривала: „Будешь ли ты это помнить, Наташа?“» (Там же). Это различие вызвано не только субъективно разным восприятием, но и тем, что ситуация духовной несвободы и борьбы за право быть собой настолько важна для Н. А., что она всячески подчеркивается ею.
Под надзором, однако, оказывается не только физическая, но прежде всего духовная, интеллектуальная жизнь, исключая разве что молитву. Особенно жестко контролируется чтение и еще в большей степени — письмо.
Может быть, мне запретят брать перо в руки и тогда я совсем не буду писать тебе (19).
А ты знаешь, что мне ужасно строго запрещено к тебе писать (133).
…знаешь, что будет, если узнают? Княгиня запрет меня, и я не буду иметь возможности получать твоих писем, не только писать (146).
Ужас как неловко писать на коленях, да и пора вниз. А меня спрашивают, какое купить одеяло, белое или розовое, а не дают выбрать перо или иголку (301).
С точки зрения постороннего человека, в ее положении не было ничего ужасного, напротив, ее можно было считать счастливицей: незаконнорожденная дочь вместо того, чтобы прозябать в глухой деревне, обрела покровительницу, которая хочет пристроить ее за приличного жениха, выделяя в приданое треть своего немалого состояния. Но внутренне, субъективно, как мы видели, ситуация представлялась совсем иной, и по отношению к социальным правилам и их носителям женское Яв письмах Натальи — это бунтующее Я,которое стремится найти или создать в чужом мире свое, независимое пространство.
Именно письмо, сам процесс переписки становится «собственной комнатой», местом, где можно быть собой — или, точнее, где можно стать, становитьсясобой. Писание писем превращается для нее в акт самоутверждения и самоидентификации гораздо в большей степени, чем для Герцена: для того переписка с невестой — одна изформ самореализации и жизнетворчества, в то время как для Натальи Александровны это практически единственная форма.
Интересно отметить, что писание писем делает для Наташи излишним ведение дневника или сочинение стихов… Уже в начале переписки она спрашивает Герцена:
А пишешь ли ты свой журнал? Я десять раз начинала и каждый раз, написавши несколько страниц, сожгу его; иное слишком монотонно, холодно, немо, мертво, а другое… что слова с действительностью. Не мне… (29).
В другом месте переписки, на вопрос Герцена о том, почему она не присылает ему стихов собственного сочинения, Наталья отвечает, что не пишет больше стихов, так как раньше «поэзия отогревала» ее в окружающем холоде, а теперь любовь делает стихи излишними — «…теперь душа моя цветет, как цветок рая, и нужны ли ей стихи, чтобы донести к тебе аромат ее?» (141).