Разговоры с зеркалом и Зазеркальем
Шрифт:
Рассудите сами: ну как тут быть. Когда все у нас отняли: университет отняли, кафедру отняли, свободу отняли, — все у нас отняли отцы, мужья, братья и сыновья… хорошо! я не огорчаюсь: отняли так отняли; отвели нам особый удел: будуар, уборную, гостиную, поручили воспитание детей, домашний быт — согласна — не бунтую — да зачем же вместе со всем тем не отняли у нас мужского же удела — тщеславия: из будуара, уборной и гостиной не прыгнешь pas en avant — в историю. Не соблазняй меня своим примером отец, муж, брат, сын, не домогайся они с утра до ночи, ежедневно на моих глазах местечка в истории — я была бы спокойнейшее существо! но когда <…> собственным примером и наставлением пробудили во мне вкус к венку истории и в то же время предоставили только пансион, только лишь куклу, игрушку, поверхностное и мелочное
В тексте постоянно присутствует метание между дискурсами приспособленчества (вы примером и наставлением пробудили во мне и т. п.) и борьбы (вооружились, оружие, побеждать и т. п.), тот бунт, о котором пишут Белла Бродски и Целеста Шенк, размышляя о женских автобиографических текстах [454] .
Однако, в отличие от текстов ее современниц, бунт и вызов в тексте Зражевской звучит, пожалуй, сильнее и последовательнее, чем приспособление. В диалоге с воображаемым противником, «отчаянным ненавистником женщин-писательниц», она все время занимает активную и наступательную позицию. Зражевская иронизирует, высмеивает, разоблачает. Имитируя диалог, она вводит свои реплики глаголами «отвечала», «возразила», «перебила»; употребляет почти всегда местоимение «я», а не «мы» и вполне отдает себе отчет в том, какая может последовать реакция на ее выступление («при случае он не преминет хорошенько пугнуть меня за мое отважное покушение убедить его в женском достоинстве» (14).
454
Brodzki В., Schenck С.Op. cit. Р. 7–12.
Но этот способ моделирования собственной женской и писательской идентичности, так сказать, «от противного», — не единственный.
Как и С. Капнист-Скалон в своих Воспоминаниях, Зражевская активно использует стратегию создания собственной идентичности через других. При этом мужчины (кроме Жуковского) изображаются как единая, безымянная, однородная группа «чужих», противников, «зверей» в «зверинце». Значимые обычно при женском самоописании фигуры отца, брата, мужа, сына появляются здесь только как разные псевдонимы мужской женофобной агрессии: «все отняли у нас отцы, мужья, братья, сыновья» (14). Она совершенно не говорит о себе как о дочери отца, как о сестре брата или жене. Концепты «дочеринства», сестринства, материнства связаны только с женским и творческим: Maman — творческая крестная мать, сестры — писательницы, дети — книги («мое чадолюбивое сердце страдает даже за приемышей» (4) — говорит она о своих переводах).
Образы и голоса других женщин чрезвычайно значимы в «Зверинце». Небольшой текст просто переполнен этими (всегда, в отличие от мужчин, поименованными) женщинами. Кроме двух адресаток — Варвары и Прасковьи Бакуниных, благословившей на творчество императрицы Марии Федоровны, подруги-соперницы г-жи В…ъ, упоминаются «любимица» автора — г-жа де Сталь (3, 11), «наша русская Бунина» (11): литературные предшественницы, «которым крепко досталось за ум, дарования и необыкновенный порыв» (11). В качестве примеров женщин-писательниц, чьи произведения отвечают самым высоким критериям, предъявляемым к авторству, называются А. П. Глинка, Е. Кульман, О. Шишкина, Зенеида Р-ва (Е. Ган), М. Жукова, Н. Дурова, Федор Фан-Дим (Е. Кологривова. — И.С.), А. Ишимова, К. Павлова, Долороза (Е. Ростопчина), З. Волконская [455] , — то есть автор предлагает практически исчерпывающий список писательниц 1830–1840-х годов, давая краткий и доброжелательный отзыв об их творчестве.
455
Некоторых писательниц Зражевская называет с помощью перифраза «сочинительница Скопина Шуйского (О. Шишкина)», автор романа «Ольги», автор-аристократка (З. Волконская).
И везде, где Зражевская говорит об авторах-женщинах, выражаются идеи солидарности, сестринства. Сестры по перу изображаются
Умножая череду образов (или хотя бы имен) женщин, которые активно и успешно реализуют себя в творчестве, Зражевская создает своего рода «модель» женщины-писательницы; включая себя в эту солидарную общность, она обозначает собственную идентичность как долевую, разделенную и в то же время значимую, репрезентативную. Интересно, что в той части повествования, которая касается ее индивидуального опыта, она больше говорит о трудностях, опасностях, неудачах, борьбе; но в рассказе о других художницах подчеркиваются их творческие достижения, успешность.
Это особенно заметно в образе адресатки второго письма: ее дружеское Ты— своего рода удачливое alter ego Зражевской: «Неужели и твоя такая доля? — но ты в раю, восхищаешь всех своим стихотворным талантом, рвешь лавры похвал твоих бесчисленных друзей и почитателей — в том числе и мои; ты блаженствуешь — по крайней мере не имеешь причины жаловаться на борьбу небесной поэзии с земной вещественностью, а я….» (7). И все другие упомянутые женщины-прозаики и поэтессы охарактеризованы как хорошие и признанные писательницы с помощью таких выражений, как «прекрасное дарование», «превосходные повести», «нежное, умное, бойкое, опытное перо», «замечательные произведения», «занимательные повести» и т. п. (12).
Идея успешного и оцененного женского таланта, объективированная в других, создает основания для собственной самоуверенности и собственных притязаний. Говоря о блестящем даровании Зинаиды Волконской, Зражевская восклицает: «Мне кажется, что уж мне самой надели венок европейской славы…» (12–13). Остается неясным, ощущает ли она тяжесть лаврового венка на своей голове, отождествляя себя с Волконской, или это преувеличенная самооценка, — но в любом случае изображение себя частью смоделированной ею же в тексте культурно-репрезентативной группы русских женщин-писательниц мотивирует высокую самооценку и право говорить и писать в качестве одновременно и женщины, и писательницы.
При этом Зражевская старается не просто отвоевать внутри доминантной культуры уголок для женщин, но призывает своих подруг по перу к самостоятельности, к смелости писать по-своему: «До сих пор, кроме княгини Зенеиды Волконской, А. П. Глинки и графини Ростопчиной, наши стихотворицы не занимались истинною поэзиею, а шли избитою тропою и передразнивали мужчин» (5).
Можно сказать, что основные усилия в тексте Зражевской направлены на создание собственной идентичности как женщины-писательницы. Она делает это разными способами: через гендерные трансформации традиционной автобиографической парадигмы; методом «от противного»: через полемику с теми стереотипами женственности и патриархатными предубеждениями против женского творчества, которые она воспроизводит, через структурирование групповой женской писательской идентичности с помощью образов других женщин-сестер, через использование жанровой модели дружеского письма с женским адресатом, что провоцирует «гендерноориентированное чтение», создает модель женского читателя, женского читательского Ты.
В процессе письма (и даже в самом акте публичного выступления, журнальной публикации «дружеского письма») она создает женский субъект в качестве творца, творящего, она пытается заявить о пишущей женщине как о фигуре реальной и ценной.
Конечно, у оппонентов Зражевской (тогдашних и сегодняшних) всегда наготове вопрос о том, насколько правомерны ее амбиции? Обладала ли она талантом? Может ли она вообще назваться писательницей?
Как уже говорилось в начале этой главы, на мой взгляд, беллетристический талант Зражевской был более чем средним, однако она безусловно была наделена дарованием другого рода — у нее был сильный публицистический темперамент и талант эссеиста и критика, наверное, не вполне развившийся и реализовавшийся.
Трагическая судьба этой женщины может служить еще одним примером «напрасного дара»: если традиционная культура с таким трудом «переваривала» появление женщин-писательниц, то для женщины-критика «профеминистского толка» у нее не было ни места, ни даже наименования. Вернее, одно место все же нашлось — это сумасшедший дом, где Зражевская в полном забвении кончила свои дни.
Несмотря на всю очевидную несхожесть четырех проанализированных женских мемуарно-автобиографических текстов, можно выделить в них нечто общее.