Разрушить Илион
Шрифт:
Фиолетовые ногти впились в плечо, прокололи пиджак и кожу. Сквозь дырочки со свистом вышел воздух, и я упал рядом с Анютой. В руках у меня оказалась чашка кофе.
– Все мы немножко ведьмы, - прошептала Анюта и зрелой выпуклостью потерлась о мое плечо.
– Я свободна, а ты любишь икру?
– Как интересно, - сказала Девочка с Голубыми Глазами.
– И что ты теперь будешь делать? Повесишься?
– Пороть! Кнутом и по субботам!
– рявкнули косоворотки.
А циркуль Давид ничего не сказал. Он подключился к сети, и из коленок рявкнуло про жизнь,
Вместо кофе в чашке было что-то зеленое в граненом. Я выпил, чтоб не расплескалось, а потом еще раз за компанию и за знакомство, и чтоб завить веревочкой, и чтоб на "ты", а икра на губах Анюты была в самом деле зернистой, не подумай, что желатин, а ты миленький, и сюда, и вот сюда еще, всегда хотела нормального, они надежные и на них можно положиться, на тебя можно положиться?
И все было хорошо, и все были хорошие, добрые и умные. А жареную колбасу едят только самоубийцы, в ней прорва канцерогенов, которые подавляют высшую нервную деятельность. А если ты не самоубийца и жить хочешь долго, то дышать должен поверхностно и редко, факт проверенный, все болезни от неправильного дыхания. Но если все-таки помер, то не волнуйся, люди на самом деле не умирают, а переходят в другой план. Их семь, этих планов: астральный, ментальный, деваканический, будхи, нирваны и еще пара каких-то.
А потом говорили о Сизифе, и я тоже хотел сказать что-то умное, но оказалось, что это вовсе не тот Сизиф, а другой, которого придумал Альберт Камю, про которого я помнил, что он то ли лирик, то ли основатель экзистенциализма. А руки у Анюты были мягкие и теплые; и из русалок ее не выгнали, она сама ушла.
А Вовка-йог советовал забыть и выбросить, потому что женщины пыль, осевшая на наших стопах на пути в Вечность.
А потом появились внимательные глаза Марка К. Марцелла и сказали, что такому, как я, только свистнуть, и она мне не нужна. Зачем она мне нужна? Это просто привычка. А на каждую привычку найдется отвычка. Я ее забуду, я ее уже забыл, потому что все они одинаковые.
– Она нужна мне, - пробормотал я.
– Зачем? Носки постирать может и Анюта. Верно, Анюта?
И Анюта говорила, что верно, а в голове у меня тихонько разгоралась искорка.
– Она нужна мне, - повторил я, и искорка превратилась в костер.
– Ты уже забыл ее.
– Я помню!
Искорка полыхнула, и я стал видеть и слышать, и застегнул кнопки на Анюте.
– Я ее помню!
– ... до-о-лгая па-а-мять хуже, чем сифилис, - услышал я, осо-обенно в узком кругу...
– Я найду ее.
– ... идет вакханалия воспоминаний, не пожелать и врагу.
– Ты не найдешь. Ты нормален. Ты просто человек. Ты помучаешься, да и забудешь.
– Найду!
Я все уже видел и слышал, а на ритуальные маски и календарных стыдливых японок, на розовую плакатную старушку, на нахохлившихся ангелиц, на спины спящих в шкафах книг, смешиваясь с застоявшимся табачным дымом, водопадом обрушивались тридцативатные помои.
Марк Клавдий Марцелл понял, что разгорелась искорка,
– Ты не найдешь потерянное, не вспомнишь забытое, не...
– А идите вы все в болото!
– в сердцах сказал я.
Комната вдруг стала растворяться, лица бледнеть, зыблиться, как отражение в луже, когда ее поверхности коснется ветерок. Вот остались только туманные контуры, блеск браслета на тонком детском запястье, презрительная складка губ, фиолетовые ногти, витой поясок, неправильний овал четок, повисших над пустым уже креслом... Дольше всего держались айсберги в глазах Марка Клавдия Марцелла, но вот исчезли и они.
Резко пахнуло гнилью. Воздух стал студенистым и липким, свился спиралями в сизый туман, и из тумана забулькало, зачавкало, палас на полу зазеленел ряской, ноги у меня промокли. Я запрыгнул на диван, который был уже не диван вовсе, а поваленное гнилое дерево, оно хрупнуло, подалось под ногами, я закричал и по скользким кочкам побежал к видному за туманом берегу.
А потом стрелки часов прилипли к циферблату, и время остановилось. Без пяти пять.
Я хотел постирать испачканные болотной тиной брюки и не смог этого сделать: струя воды остекленела на полпути от крана до тазика.
За окном застыл приклеившийся к небу самолет, и никакая сила не смогла бы сдвинуть с места взметнувшуюся от дыхания младенца паутинку.
Я посмотрел в зеркало и не увидел в нем себя. Я там вообще ничего не увидел.
Мир, в котором Вероника ушла от меня, умер.
Без пяти пять.
Я выбежал на улицу и заметался по мертвому миру. Я сшибал неподвижных людей, и все светофоры горели красным. Я обежал все дома, все квартиры, парки, кинотеатры и больницы. Я обежал весь мир и убедился в том, что и так донимал: Вероники здесь нет.
Но я так не хочу! Что мне делать в этом мертвом мире?!
Я звал, и слова не могли сорваться с губ. Я кричал, и крик рассыпался у моих ног. Я хотел найти и не знал, где искать. Меня распирала обида, боль, злость и отчаяние. Я готов был взорваться и разлететься миллионом мелких кусочков, но вовремя вспомнил о монохроматичном Сереже.
Было без пяти пять.
Сережа был адекватен самому себе, инвариантен относительно всех и всяческих преобразований и монохроматичен.
– Ничего удивительного, - сказал он.
– Все думают, что происходящее с ними уникально. На самом деле у всех все, как у всех. Просто год такой. Ты знаешь, какой нынче год?
Я знал, какой нынче год, и мне не было дела до того, что и как происходит у всех. Мне нужна была помощь, и Сережа мог ее оказать.
– Год Уходящей Женщины, - сказал Сережа.
– Посмотри в окно. Разуй глаза и посмотри.
Я посмотрел. Женщины ходили. Уходили или приходили, рвались навстречу или спасались бегством. Мужчины оценивающе окидывали, прищуривались, маслянили взгляды, цокали лзыком, спотыкаясь догоняли, распахивали навстречу, чмокали в щеку.
Мне-то какое до них дело?!