Разум океана. Возвращение в Итаку
Шрифт:
Больных в пашей партии не оказалось. После медицинского осмотра и карантина пришли надзиратели, чтоб развести нас по отрядам. Моим провожатым оказался низенький старшина неопределенного возраста, в сбитой на затылок фуражке, широченных бриджах синего цвета и сапогах в гармошку.
Он остановился передо мной, оглядел с ног до головы и поправил фуражку.
— Волков, что ли? — спросил старшина.
— Он самый.
— Шмутки сдал?
Я понял, что он спрашивает про гражданский костюм.
— Нет еще…
Старшина подошел к лавке, где лежала моя одежда, и пощупал пальцами ткань пиджака.
— Матерьялец, — сказал он.
Я только пожал
— Ладно, собирай все, сдашь в отряде в каптерку.
Колония располагалась на окраине большого областного центра. Но его я так и не увидал. Когда через два года за мной закрылась дверь проходной, первым и единственным моим желанием было поскорее добраться до вокзала.
Но иногда город сам приходил к нам в лице своих представителей. Это были артисты из драматического театра, лекторы из общества «Знание», однажды пришли поэты и взбудоражили надолго заключенных — в неволе их сердца странным образом ожесточаются и становятся сентиментальными одновременно.
Итак, города я не видел. Впрочем, колония сама была маленьким городом. Внутри «зоны», обнесенной забором, находились две территории: жилая и производственная. На производственной располагались завод электроарматуры, снабжавший многих заказчиков страны — от Калининграда до Владивостока, — техническое училище, средняя школа, склад готовой продукции, клуб, больница и другие объекты.
Ну а в жилой мы проводили ночь и свободные от работы часы…
Обо всем я узнал потом, а сейчас, шагая по территории колонии, шел в барак, где мне предстояло провести восемь лет. Конечно, я знал, что, может быть, и не восемь, но срок «восемь лет», названный председателем областного суда при оглашении приговора, не оставлял моего сознания, и я все время возвращался к нему, превращал его в девяносто шесть месяцев, четыреста шестнадцать недель, или в две тысячи девятьсот двадцать дней, семьдесят тысяч восемьдесят часов… Словом, я примеривался к нему, по-разному рассматривал этот срок, подкрадывался со всех сторон, но он оставался постоянным, и изменить его мне было не под силу.
Низкий звук сирены заставил вздрогнуть.
«Как у «Кальмара», — подумал я и замедлил шаги, — у моего «Кальмара»…»
— Ты это чего? — старшина повернул голову. — Обед сигналят, первой смене на заправку. Пошли, пошли… Твой отряд в бараке сейчас. Со второй сменой порубаешь.
Я ловил на себе любопытные взгляды заключенных, они группами выходили из различных строений. И я подумал о том, что не вижу чего-то такого, к чему сознание мое было подготовлено еще до того, как закрытая машина въехала в «зону». Вновь и вновь смотрел по сторонам, стараясь делать это незаметно. Мы прошли мимо высокого здания цеха, где ухали машины, миновали еще одну проходную, там сидел дежурный заключенный. И вот входим в каменный дом, на площадке второго этажа вижу табличку: «Отряд № 11-Б». Десяток шагов по коридору, налево дверь, за нею длинная комната с рядами двухъярусных коек. Дергается сердце, ноги становятся непослушными, слышу далекий голос стоящего рядом надзирателя, глотаю забивший горло комок и понимаю наконец, что на окнах нет решеток.
Да, решеток внутри колонии не было, исключая штрафной изолятор.
Я постепенно приходил в себя. До меня начали доходить слова надзирателя, подозвавшего одного из заключенных:
— Принимай пополнение, введи его в курс, да пусть каптерщик вещи примет. Майора нет?
Заключенный, рыжий малый, пробасил, глядя поверх надзирательской головы:
— Нету майора, с дежурства он… Отдыхает.
— Ну лады. Пошел я.
Надзиратель покосился на меня, хотел, видимо, что-то сказать, но раздумал и направился к двери.
Рыжий повернулся ко мне:
— Айда в каптерку!
В комнате, заставленной полками с узлами, мешками и чемоданами, он пододвинул мне табурет и уселся сам.
— Как зовут-то тебя, новичок?
— Олег, — ответил я. — Волков.
— Хороша фамилия у тебя, прямо для зэка. Настоящая или придумал?
— Настоящая.
— А срок по какой статье тянуть будешь?
— Восемьдесят пятая.
— Шофер, что ли?
— Нет, капитан…
— Интересно. Капитанов у нас не припомню. Так, значит, капитан… Тогда слушай меня. Видишь вот буквы у меня на рукаве? СВП — это секция внутреннего порядка. Кто такие буквы носит — он вроде старший, как сержант в армии, надо его слушать. А я — Иван Широков, старший дневальный, на воле был агрономом. Давай руку, капитан, и, знаешь, занимай соседнюю койку. Там, правда, кемарит один, но мы его переселим. Не болтаешь во сне, капитан?
Широков меня иначе теперь не называл, и с его легкой руки стал я и в колонии «Капитаном».
— Ложка есть у тебя? — спросил вдруг Широков. — Сейчас обедать пойдем, а ложки у нас персональные, с собой носим, немаловажный, так сказать, жизненный инструмент…
Ложки у меня, разумеется, не было. Широков открыл ящик стола и вынул алюминиевую ложку.
— Держи, — сказал он, — потом деревянную закажем. Есть тут в соседнем отряде мастер. У нас мода, Капитан, на дерево пошла…
В большой комнате мы остановились в узком проходе между койками, у одной из них. Наверху лежал молодой парень. Он приподнялся на локте и зевнул, прикрыв рот тыльной стороной ладони.
— Переселяйся, Студент, — сказал Широков, — мне твой треп по ночам надоел.
Парень поднялся, спрыгнул на пол вытащил из-под подушки толстую книгу, сунул ее под мышку и, не промолвив ни слова, пошел в дальний угол барака.
— Твоя койка, Капитан, — сказал Широков, — белье потом получишь…
После обеда снова вернулись в жилую зону — эту неделю наш отряд работал во вторую смену. Широков сказал, что меня еще не включили в бригаду, и первый день на работу ходить не надо.
Когда опустел барак, я взобрался на койку и долго бездумно лежал, отгоняя и те редкие мысли, что рождались в моем словно бы парализованном сознании.
— Не спишь, сынок? — послышался вдруг дребезжащий голос.
Повернув голову, я увидел стоящего в проходе старика. Странный поворот его туловища заставил меня пристально всмотреться в этого человека, одетого, как и все мы, и тут я заметил, что старик слеп.
— Не сплю, — ответил я и стал подниматься.
— Ты лежи, лежи, — запротестовал старик, продолжая смотреть в сторону. — Отдыхай, милок. Еще наработаешься… Срок-то велик?
— Восемь лет.
— Эхе-хе… Все в руце божией. Пройдет времечко, и солнышко на воле увидишь, а я вот в вечную тьму погружен.
— А ты-то, отец, как попал сюда? За что тебя держат?
— Муки терплю за грехи людские и великую радость имею от мученичества своего… — Старик тяжело вздохнул. — Ты, сынок, за что волюшку-то потерял? — спросил он.
Мне не хотелось говорить о своем деле, потом я узнал, что заключенные об этом говорить не любят, а если и говорят, то для того, чтобы тут же заявить, что сидят они так, не за дело, по случайности или по наговору.