Рецидив
Шрифт:
Я стоял в коридоре. Показался парень в темно-синей форме, разминавший ноги. Ни дать ни взять матрос, безусый призывник с бритым черепом. Походив взад-вперед, он прислонился к окну рядом со мной.
Сунув руки в карманы, матрос присматривался ко мне. Я чуть приблизился, любуясь пейзажем. Он позволил коснуться себя локтем, хоть и отвернулся.
Эта игра меня раздражала. Я приблизился еще больше. Он тотчас убежал и, проходя мимо, даже оттолкнул меня. Я видел, как он вошел в купе. Я решил последовать за ним, но все места были заняты. Мне захотелось пойти
Поезд замедлил ход и остановился. Мы были неизвестно где. Дождливый день. Ливень, хоть разденься и бегай голым: не холодный, не липкий. Водное раздолье.
Пойти в город, в центр? Нет уж. Бродить по улочкам, мостам, заброшенным улицам, очутиться за городом. Шоссе с большими грузовиками. Заводы и дома для тех, кто там работает. Люди выходят из заводских ворот — пора домой. Со свистом проносятся поезда.
Часа через два или минут через пять — тем временем наступила ночь — мне стало одиноко, и я повернул в сторону вокзала, куда вскоре и добрался.
Матрос толкнул дверь пустого зала ожидания. На нагрудном кармане металлический значок; на правом рукаве два красных скрещенных якоря. Из темно-синей фуфайки с округлым вырезом, выглядывавшей из-под гимнастерки, торчала широкая и гладкая шея.
Он сел поодаль, чтобы поспать.
От скрипа двери он открыл глаза. Заметил вошедшего мальчика и с огромным удивлением узнал его.
Мальчик в промокшем плаще постоял секунду у двери, окинул взглядом зал ожидания, просмоленный пол, грязные люстры, покрытые жирной пылью и дохлыми мухами. Он сделал шаг влево, вправо, а затем, после минутного колебания, направился к лавке матроса — единственной занятой в зале.
Паренек сел и достал сигарету. Матрос тотчас предложил спички. Мальчик глухо поблагодарил. Матрос улыбнулся, зевая.
Закурив и пробормотав «спасибо», парнишка насупился. Конечно, тот, другой, слегка задел его в поезде, но ничего не произошло, придется начинать сначала.
Матрос рухнул на скамью. Взгляд паренька изучал его тело, задержался на брюках, вернулся к лицу, устремился к выемке, ввинтился между ляжками.
Матрос улыбнулся шире. Его глаза сощурились.
Он засунул руку в карман и стал медленно двигать ею туда-сюда под ширинкой.
Затем убрал руку, и материя так сильно натянулась, что ребенка бросило в краску.
В зале никого больше не было: матрос бесцеремонно обнял мальчика за талию. Напряженное тело, обвитое его рукой, возбудилось еще сильнее. Он сказал:
— Успеем подняться в номер или пойдем туда?
Он показал на туалет.
— Успеем.
— Заплатить есть чем?
— Да.
Они вышли из здания вокзала. Матрос равнодушно спросил:
— Ты даешь?
— Чего?… Как хочешь.
— Что-то во рту пересохло, давай выпьем.
Матрос кашлянул. Они зашли в кафе. Сидя перед пыльными кружками, рассматривали друг друга.
Матрос заплатил за пиво, поправил бескозырку и разгладил рубаху. Они пересекли площадь. Он знал дорогу. Я шагал рядом без лишних вопросов. Он постоянно улыбался с отсутствующим видом и шел быстрым шагом.
Матрос
Он не разделся. А меня оставил в чем мать родила. Потом забрал бабки и смылся. Скорее, так. Что у меня еще оставалось? Часы. Нет, их он оставил, для моего рассказа важно знать точное время. Он не взял денег, и это нормально. Он вел меня под руку, но как измерить, сколько стоит четверть часа объятий меж двумя парнями? Цена исключительна, неисчислима. У меня не хватило бы денег заплатить за продолжение.
Потом в поезде мне хотелось одного: лечь и выспаться. Загородная прогулка меня утомила. Я, конечно, уснул. Даже не знаю, кто бы мог помешать. В этом возрасте сон крепок.
Матрос спросил, почему и кочую. Он не представлял опасности, и я сказал правду.
— И куда едешь?
— Не знаю, посмотрим.
— Все равно придется когда-нибудь вернуться — тебя же хватятся родители. Ну, или найти укрытие.
— Не знаю.
— Ну, дело твое… А вот и гостиница.
Долго просидев в поезде, матрос взопрел. Волосы на теле увлажнились, став теплыми и душистыми.
Наверное, его часто трахали: я мигом проник между ягодицами. Такие нежные внутренности — словно бальзам на рану. Я опасался грубоватого соприкосновения, утомительных удовольствий. Но мускулистые стенки обмякли. Подо мной распласталась плоть — так бы и укусил; затылок под самым носом, и я запустил в него клыки. Стиснул челюсти, равнодушный к его боли, поражаясь, что он не сопротивляется. Он согласился (или потребовал?), чтобы я выеб его первым: это показалось уступкой, я не понимал, почему он позволяет мне делать все это руками и зубами.
Раз уж он стал моим гамаком и я в нем удобно устроился, я мог раскачивать его сильнее, не церемонясь. Он медленно дышал в такт, отчего у меня скребло в ушах. Так завывают львы в клетках, вспоминая пустыню.
Зубы у него были белые, словно вылизанная собаками кость, а тело — особенное: властное, узловатое, тяжелое и нежное, в нем можно заблудиться. Я неустанно обшаривал его снова и снова. Но из робости не решался шептать древние непристойности, выражающие наслаждение. Он был так же нем, как и я, что вселяло еще больше смелости.
Я представить себе мог, как напрягутся его мышцы, когда он будет трахать меня. То были свободные и долгие движения, совершаемые бесхитростно, с равномерной силой. Малыш, которого грубо ебли в жопу, не смел даже подумать о боли. Она была невыносима, но значила для него так много, что он не мог от нее отказаться; с каждым толчком хуя ощущал он ее необходимость и пользу.
В гордости ли дело, в сдержанности или в опыте, но паренек подавлял стоны, изо всех сил прижимаясь к матросу.
Я провел пальцами по рельефным мышцам под кожей живота. Они сократились: матрос встал. Он надел носки и сказал: