Рецидив
Шрифт:
Если внутри и между вариантами «Рецидива» наблюдается тенденция к нивелированию и тем самым оспариванию значимости личных имен и времени, навязчивое пересказывание и перестановка сексуальных подвигов и фантазий в первом издании романа отражает тенденцию к большей конкретности и красочной детализированности во втором. «Ржать» превращается в «ебаться», а «большие ляжки» в «большой хуй». Или, например, следующий пассаж: «ааааххх сначала ты милый давай ляжем да нет тут не так уж много, ложись,
Усиленная сексуальная красочность второго варианта соответствует направленности к повышению сексуального насилия внутри текста — включая сцены сравнительно безобидного, хотя и противозаконного анального секса с несовершеннолетним в лесу или групповое изнасилование девятилетнего мальчика подростками на речном берегу, некрофильские фантазии и убийство в наполовину снесенном городском здании. Однако эта тенденция также обрамляется, контекстуализируется интертекстуальным смещением и рецидивирующим членовредительством. Выводя гомотекстуальное насилие, промискуитетную и издевательскую текстуальность внутри каждого варианта на экстратекстуальную ступень между двумя вариантами «Рецидива», Дювер вычеркивает сцены, предложения и концы предложений — почти как в жестокой сцене в конце четвертой части романа, когда, стремясь повысить сексуальное напряжение, рассказчик кладет своего идеализированного сексуального партнера на моток ржавой колючей проволоки.
* * *
В одном из предложений, вычеркнутых из более поздней редакции романа («Иллюзорные речи об этой книге и ее авторе») Дювер делает, пожалуй, самые ценные признания как писатель, обладающий «высоким самосознанием». Он отмечает, что читатель, очевидно, выходит из себя, когда автор вмешивается в повествование, вычеркивая, перебивая, переключая внимание, тормозя действие или в лучшем случае позволяя ему еле-еле плестись:
…Я заставляю его плестись, дабы оставаться уверенным, что оно не стоит на месте: поступательное движение напоминает неподвижность, которой я страшусь, неподвижность мертвецов и легенд.
Но, дотошно пытаясь избежать пугающей неподвижности, а также мучительно осознавая свою способность отличить правду от лжи, факт от вымысла, фантазию от реальности (наряду со своим нежеланием выявить это отличие), Дювер в конце концов устает от непрерывной перетасовки и перегруппировки повествовательных возможностей, столь восторженно исповедуемой в конце «Изложения»:
Это
Если, дописывая книгу, автор выходит из лабиринта, из пожизненной тюрьмы, которую строит вокруг себя, то, переписывая «Рецидив», он вновь становится пленником текста. Тем самым он признается в мазохистском удовольствии, которое, наверняка, получает от своего ремесла. Лишь вычеркивая это предложение из текста при одержимом аутоэротическом переписывании, Дювер действительно освобождается от повествовательных уз боли, трансгрессии и разоблачения, аллегории насилия и изнасилования. Однако своим самоосвобождением путем гомотекстуального членовредительства он наводит на мысль, что читатель тоже может перекроить произведение, перечитывая его:
Но я должен положиться на талант читателя, который сожмется вокруг произведения колпаком либо урной, куда можно поместить и закупорить эту головоломку с нестыкующимися элементами.
Являясь взаимно дополняющими, но нестыкующимися частями рецидивистского набора, содержащего элементы, которые по определению могут быть как одинаковыми, так и различными, два варианта дюверовского текста представляют повторные (повторяющиеся) правонарушения и вполне логично продолжают головоломку.
Брайан Гордон Кеннелли
notes
Примечания
1
Книга Чилам-Балам из Ю. В. Чумайеля. Пер. Кнорозова.
2
За книгу «Paysage de fantaisie», Paris, Minuit, 1973.
3
Phillips, John. Forbidden Fictions: Pornography and Censorship in Twentieth-Century French Literature. London: Pluto Press, 1999.
4
B предисловии к Книге Чилам-Балам из Чумайеля Бенжамен Пере отмечает: «Что проку обнаруживать в этом произведении следы множества местных верований, если никто не в силах связать эти крупицы в единое целое?»