Реформатор
Шрифт:
Впрочем, все это были частности. Светлые умы обещали одно, темные — другое, на массовом же (усредненном) уровне люди понимали ход вещей совершенно правильно: так хорошо, как (в прошлом) было человеку уже никогда (в будущем) не будет. А когда было хорошо — то время безвозвратно прошло и никогда не вернется.
Так и с компьютерами, подумал Никита Иванович. Вместо повсеместного в духе Оруэлла надзора — полнейшая безнадзорность, или что хуже — немотивированная эпизодическая непредсказуемая надзорность, когда человека могли наказать (убить) ни за что. И не наказать (не убить) очень даже за что.
Никита Иванович не сомневался, что это произошло от того, что слишком уж многие предсказатели настаивали на
В мире несомненно присутствовала некая единая надмироая воля. Но, похоже, единственной ее целью было — не допустить, чтобы (человеческие) предсказания сбывались. А если некоторые все же сбывались, делать так, чтобы никто не придавал этому значения, то есть информационно (медийно) их уничтожать.
Ожидали властного тоталитаризма, подумал Никита Иванович, а получили… тоталитарное безвластие. В результате сейчас не ощущалось (если власть реальна, такие вещи не могут не ощущаться) ни воли доломать некогда единую информационно-контрольную систему до конца, вернуться, так сказать, в докомпьютерные времена, ни подпустить холодку, слепить заново ледяной информационно-контрольный панцирь.
Власть потеряла интерес к человеку.
Дубы простаивали в раю невостребованными.
Никто не интересовался желудями.
Хотя свинства в мире не убавлялось. Просто оно приобретало иной характер.
Никите Ивановичу казалось, что в мире вообще не осталось никакой власти, за исключением власти остановившего тебя глухой ночью на пустой улице лихого человека. Но и эта власть была далеко не абсолютной, потому что редко кто ходил глухой ночью по пустой улице без оружия.
Писали о мировом правительстве, подумал Никита Иванович, о заговоре транснациональных монополий, змее, кусающей собственный хвост, а получили… истрепанную до состояния туалетной бумаги змеиную шкурку.
На мысли об истрепанной змеиной шкурке Никиту Ивановича навела тончайшая с голограммами пластиночка автобусного билета до Конфедерации Белуджистан. Никита Иванович подумал, что куда с большим удовольствием водитель автобуса принял бы пару-тройку завернутых в марлю сыров, кругов домашней колбасы, не говоря о бутыли виноградного или тутового самогона.
Никто больше не вспоминал о (преданной анафеме) глобализации, унификации всего и вся. Мир был един (унифицирован) в своем одиночестве, но еще единее (одиночнее) был в этом мире человек. Мир превратился в сплошную Конфедерацию Белуджистан, сквозь огненный песок которой каждый человек самостоятельно торил свой путь, как ящерица или саламандра.
…Солнце окончательно ушло за горизонт, а Савве все не удавалось подтянуть карпа к берегу. На небе появились звезды, но это никоим образом не внесло ясности в исход единоборства.
Дичь (Мисаил) как будто играл (а) с охотником (Саввой).
Так что было не вполне понятно, кто, собственно, дичь, а кто охотник.
Никита подумал, что мир развивается одновременно по многим спиралям и одна из них — разделение людей на охотников и дичь. Как правило, люди пребывают в этих двух ипостасях одновременно, но иногда (видимо, в целях ускорения исторического процесса) жизнь вынуждает их делать выбор. Хотя он относителен, этот выбор. Дичь в земной жизни вполне может предстать охотником за благами (блаженством) жизни небесной.
Или (если человек отказывается выбирать) — растирает его в (лагерную?) пыль, в песок (тогда Никита, естественно, не думал о Конфедерации Белуджистан).
Мисаил то поддавался, в мнимом бессилии заваливался на бок, издевательски откидывал плавники, превращаясь в невообразимого размера золотое блюдо. То вдруг исторгал из катушки ломовой треск, уходил на глубину, коварно затаивался там, как подводная лодка.
Он вел себя с Саввой, как Моби Дик с капитаном Ахавом, при том, что Савва совершенно не желал быть капитаном Ахавом, то есть стремился освободить, а не изловить кита-карпа. Но судьбе, похоже, не было дела до желаний Саввы. Она назначила его охотником, капитаном Ахавом, изничтожающим земное (водяное) воплощение мирового зла, каковым Мисаил, вероятно, вовсе и не являлся.
Происходящее можно было охарактеризовать как пародию на трагедию. Хотелось смеяться, если не думать о том, что вскоре придется рыдать.
Судьба определяла каждому собственный (кому триллер, кому водевиль, а кому, как Савве, уникальный штучный — «политологическая футуротрагедия» — сценический жанр. Вот только финал пьесы для артистов и зрителей был един. Но это было утешение для сильных, к которым Никита с некоторых пор относил тех, кто был одновременно готов (при любых обстоятельствах) досмотреть пьесу до конца и… в любой момент уйти из театра.
Никита, искренне сочувствуя брату, испытывал однако некое (увы, свойственное близким родственникам) удовлетворение от свалившейся на Савву напасти, потому что слишком уж победителен, самоуверен и отвязан бывал иногда Савва, сжившийся с немало (точнее, все) значившим в России статусом «друга президента». И когда гнал уже не в черном, а в каком-то серебряно-фиолетовом (как Мисаил лунной ночью) искрящемся джипе в реве сирены на красный свет или поперек движения. И когда ошарашивал в ресторанах официантов немыслимыми чаевыми, или вовсе не платил за съеденное и выпитое, требуя к столу администратора: «Да известно ли тебе, презренный тать, кто есть я?». И когда со скверненькой ухмылкой цедил по мобильнику: «Старик, ты в цепи и под напряжением. Через тебя проходит энергия, которая крутит пропеллер нашего самолета. Следовательно, ты не можешь выскочить. Только в случае, если сгоришь… живьем, или… без парашюта. Шучу, конечно. Выбирай».
Такое поведение (Никита не являлся здесь исключением) людям не нравилось.
Как не понравилась бы им (если бы они узнали) разработанная для президента Саввой политика, которую он на манер древнекитайских стратегов определил двойным термином (иероглифом): «Утопление пути в тумане надежд».
«Утапливался», исчезал в «тумане надежд», становился невидимым для окружающих путь к некоей цели. Сама же цель (преступная, невозможная), напротив, представлялась очевидной, как звезда в ночном небе, но (опять-таки, как звезда) недостижимой в силу своей очевидной преступности и невозможности. Людям обманчиво казалось, что жизнь не может быть до такой степени жестокой и примитивной. Поэтому они оказывались в шоке, когда лицезрели (почти всегда внезапный, как выскочивший из табакерки черт) результат, к которому (исполнители) пробирались (подводили страну) как бы в шапке-невидимке. Этот результат настолько потрясал (возмущал, пугал, парализовал и т. д.), что в общественном сознании «утапливался» самый факт достижения казавшейся невозможной цели. В нем видели диковинное (такое случается раз в тысячу лет) стечение обстоятельств, мрачное торжество случая, но никак не (слово «злой» здесь было неуместно в силу своей невыразительности) умысел. Люди надеялись, что то, что случилось, случилось случайно и никогда больше не повторится.