Река
Шрифт:
Шуберт не отвечает. Он смотрит на свои ноги. Изо рта у него капает слюна. Он некрасив, этот мертвец, которому всего тридцать один год, и он это знает. На кладбище он лежит рядом с Бетховеном. Он нетребователен. Нетребователен в любви. Нетребователен, когда речь идет о его известности.
— Сыграй то, чего я еще не написал, — просит он. — Дай себе время внимательно прочитать ноты. Тогда все остальное будет просто.
На Брюнколлен с Марианне Скууг
Проснувшись утром, я выглядываю в окно и вижу высоко в небе какую-то птицу.
Это ястреб.
Он ждет меня.
Он уже ждал меня раньше. Он видел меня вместе с Аней. Он знает, о чем я думаю, что делаю.
Он здесь, чтобы предупредить меня.
Он предупреждал меня обо всем тяжелом, что случилось в моей жизни. Он появляется только в серьезных случаях. Значит, сейчас происходит что-то серьезное?
Я иду в ванную и там понимаю, что вчера вечером выпил слишком много вина. Потом вспоминаю сон о Шуберте. Мне немного неловко разговаривать с мировыми знаменитостями, даже во сне. Он был так откровенен, говорил так прямо. И в то же время был так болен.
Аня тоже была больна, думаю я. И сегодня мне предстоит говорить с ее матерью о сложных вещах. Она уже встала. Зеркало в ванной запотело, пол в душевой кабине — мокрый. И пахнет ландышами.
Я смотрю на часы. Уже больше одиннадцати. В нашем договоре ничего не сказано о субботах и воскресеньях. Поэтому я считаю, что на эти дни распространяются правила будней. Я спускаюсь в кухню, Марианне все еще сидит за столом. На ней белая блузка и синие джинсы. Волосы закручены на затылке в тугой узел. От этого лоб кажется больше. Видны красивые углубления на висках. И она выглядит моложе.
— Я могу подождать, — говорю я.
Марианне поднимает на меня глаза, она бледная и усталая, но улыбается мне светлой Аниной улыбкой.
— Нет. Садись и ешь, если хочешь. В выходные дни будем делать так, как нам удобнее. Ведь мы с тобой не испытываем отвращения друг к другу?
Не знаю, что на это ответить.
— Я, во всяком случае, вытерплю твое присутствие, — говорю я с осторожной улыбкой.
Я жду, что она что-нибудь скажет о вчерашнем вечере. Но она молчит. Может, мне следует начать первым? Поблагодарить за песни, которые я вчера слушал благодаря ей? За мини-портрет?
Нет. Лучше ничего не говорить.
Она читает «Афтенпостен», читает о трех пассажирских самолетах, которые угнали и вынудили приземлиться на Ближнем Востоке.
Мне приятно сидеть с ней за столом напротив друг друга, завтракать и молчать. Так я мог бы сидеть и с Ребеккой.
— Между прочим, спасибо за вчерашний вечер, — вдруг говорит она и отрывается от газеты. — Было очень приятно.
— За ночь, — поправляю я. — Мне надо было бы лечь раньше, но тогда я не услышал бы Саймона и Гарфанкла.
Она кивает.
— Тебе понравилось?
— Мне нравится все, что слушаешь ты, — говорю я.
— Слышали бы тебя сейчас Брур и Аня! Моя музыка не имела у них успеха.
— A «Bridge over Troubled Water»?
— Они слушали с уважением, но думали всегда о другой музыке.
— Из вас троих ты была самая молодая.
— Наоборот, старая.
— Во всяком случае,
— Это верно. Мне было столько же, сколько сейчас тебе.
— Поэтому ты и осталась молодой.
— Не уверена, — твердо говорит она. — Я уже не молодая. Если бы ты только знал… В течение этого лета я стала немолодой женщиной, лишенной иллюзий. Это грустно, но ничего не поделаешь. Единственное, что привязывает меня к жизни, это моя работа.
— Я тебе не верю, — говорю я. Сегодня я чувствую себя сильным. Вчерашний вечер и сон о Шуберте преобразили меня. Я опять обрел веру в то, что все можно начать с чистого листа, в то, что у меня есть новые возможности.
— Веришь или нет, это ничего не меняет.
— В таком случае, по тебе этого не заметно.
— Правда? — Она грустно улыбается. — Придется над этим поработать.
Через час мы идем по круто уходящей вверх Мелумвейен. Я несу маленький рюкзак, в нем лежит бутылка белого вина и два стакана. И еще плитка шоколада. Что думают встречные, те, которые знают нас обоих и смущенно здороваются с нами? Кто мы, мать и сын, двое друзей, объединенные общим горем? Может ли кто-нибудь принять нас за любовников, хотя между нами семнадцать лет разницы? Врач с социалистическими взглядами и смешной одинокий студент-пианист.
Эта мысль смущает меня. Наверное, главным образом потому, что я не могу до конца осознать эту разницу в возрасте. Особенно когда вижу Марианне. Даже ее походка напоминает мне об Ане. Но Марианне не назовешь юной и самоуверенной студенткой-пианисткой. Она опытный врач-гинеколог. Придерживается радикальных взглядов. Борется за право женщин на легальный аборт. Вдова. Потеряла дочь. Она пытается вернуться к жизни, и я, ее жилец, лишь один из инструментов, который она выбрала. Это налагает на меня особую ответственность. Я осторожно вхожу в ее мир, боясь что-нибудь уронить из-за своей импульсивности или неосторожности, из-за чувств, которые набегают на меня, как внезапные волны. Даже когда я вижу и сознаю ее возраст, я не перестаю думать о ней как о женщине, искать следы, которые могли бы привести меня обратно в мир Ани, где царят большие неодолимые чувства и где все может случиться.
Марианне замечает, что я думаю о чем-то, не имеющем к ней отношения, и чуть-чуть отстраняется от меня. Она держится так же робко, как держалась Аня, однако излучает силу. Мы идем к остановке трамвая, погруженные каждый в свои мысли, и вместе с тем помним о присутствии друг друга — немного странная пара. Наше молчание не так естественно, каким оно было недавно в тишине кухни. Но это длится до тех пор, пока мы не садимся в трамвай, чтобы проехать небольшое расстояние до Грини. Когда трамвай проезжает по мосту через Люсакерэльву, мы оба смотрим в одну и ту же сторону — на Татарскую горку, которая высится посреди реки, словно острый каменный нос. Марианне быстро пожимает мне руку, ибо знает, что сейчас я думаю о маме, о ее разжавшейся руке, которой она держалась за камень, о течении, подхватившем и понесшем ее к водопаду, об отце, успевшем ухватить маму, но выпустившем ее, потому что я крепко держал его, понимая, что уже поздно и что я не хочу, чтобы они погибли оба.