Реквием по Homo Sapiens. Том 1
Шрифт:
Это была логика его жизни, его трагедия и его судьба. Его злость, его клюшка (или кулаки, когда он оставался безоружным), его смертоносная аура создавали вокруг него некое непреодолимое пространство, центром которого был он сам.
Таким образом он успешно оборонял себя и шайбу, но в то же время выбивался из общего хода игры. Данло с двадцатифутового расстояния увидел, как он отпасовал шайбу Мадхаве, а потом ловко съездил клюшкой по колену зарвавшегося «каменного». Сделал он это как бы случайно, не сумев якобы сдержать удар. «Каменный» с воплем повалился на лед, держась за коленку, тряся головой и проливая слезы, а лицо Ханумана превратилось в маску страха – Данло уже видел у него это выражение в их первую встречу. Кроме него, этого, кажется, никто не заметил. Пока вокруг вопящего «каменного» собиралась толпа, Данло, не отрываясь, смотрел на Ханумана. С помощью
– Хану, Хану! – Данло бросился к нему. Другие дерущиеся прочли бы на лице Ханумана только ярость – он рубился с Лаисом самозабвенно, пуская в ход приемы своего боевого искусства, но Данло видел, что лицо его друга, при всей свирепости, на самом деле застыло от страха. Это страх заставлял Ханумана молотить по клюшке Лаиса с такой силой, словно он старался повалить дерево. Наконец он разнес ее в щепки, и очередной удар обрушился Лаису на грудь.
Занося клюшку. Хануман каждый раз морщился, словно этот разгул насилия ранил его до основания и причинял ему мучительную боль. Именно этой боли он и боялся. Больше всего на свете он боялся собственной воли, способной переломить его самого, хотя в то же время любил ее и называл своей судьбой.
Данло вклинился между Лаисом и Хануманом, чувствуя, как страх в животе его друга колеблет связующую их нить, и вырвал клюшку из рук Ханумана. Лаис, бросив обломки своей, выхватил другую у товарища по команде и принялся молотить Данло по спине. Он сыпал руганью и пытался дорваться до Ханумана. Данло повалил Ханумана на дымящийся лед, прикрыв его своим телом. Клюшка Лаиса дубасила его по спине, и боль от ударов напоминала о еще более глубоких душевных ранах Ханумана.
Через боль человек сознает жизнь. В этот бесконечный, наполненный болью момент Данло понял о Ханумане самое главное: его друг, этот бледный сосуд гнева, с которым он будет связан до смертного часа, был от природы добрым и сострадательным мальчиком, но искалечил сам себя. Вернее, он попытался выжечь в себе эту доброту – так убивают нежеланного младенца, бросая его в раскаленную лаву. Он сделал это намеренно, именно потому, что был одарен сильной пламенной волей – волей преодолеть себя и стать выше. И это Данло пробудил в нем эту волю, развил ее и укрепил. Потому Хануман и любил Данло – любил за дикость, полноту жизни, грацию движений, а прежде всего за бесстрашие перед жизнью. И ненавидел в нем эти же самые качества потому что сам был лишен их.
Все это Данло понял в один миг, лежа на Ханумане и прикрывая его от клюшки Лаиса Мохаммада. А Хануман брыкался, пытаясь сбросить
– Данло, пусти! – прокричал Хануман.
Кто-то из «каменных» обхватил Лаиса сзади руками и оттащил его от Данло. Данло встал, повернулся к Лаису лицом и сказал:
– Прости.
– Уйди прочь! – заорал тот, вырываясь из рук своего товарища и пытаясь поднять клюшку.
Хануман тоже встал, весь дрожа и шаря глазами по льду в поисках своей клюшки, но Данло посмотрел на него и сказал:
– Хану, нет.
Хануман замер, уставившись на него.
– Хану, Хану, – прошептал Данло. Лаис тоже смотрел на него, и все остальные понемногу утихомиривались. Преданность Данло ахимсе и его откровенная любовь к своему другу, этому страшному Хануману ли Тошу, заставила драчунов устыдиться, и многие из них побросали клюшки. С разных концов Купола к ним спешили послушники, кадеты и даже четверо мастер-акашиков, красных и запыхавшихся от игры в скеммер на санных дорожках. Одна из них, Палома Старшая, старуха с молодым лицом и телом женщины средних лет, отчитала мальчиков за то, что они поддались насилию. Все оправдания и жалобы на то, что другие начали первыми, она пресекла, заявив скрипучим старческим голосом:
– У насилия нет ни начала, ни конца, и вы все виноваты. – Она организовала первую помощь пострадавшим – в порванные мускулы втерли быстро впитывающиеся энзимы, порезы и царапины заклеили. У нескольких мальчиков обнаружились переломы и выбитые зубы, и Палома отправила их к резчику.
Мальчик, которого Хануман огрел по голове, отделался контузией и храбро предложил закончить игру. Хоккеисты отошли к своим скамейкам, чтобы немного отдохнуть.
– Тебе сильно досталось? – спросил Хануман Данло у их голубой скамьи. Ярость покинула его, и он тронул Данло за рукав. – Может, лед приложить? Сними камелайку, посмотрим твою спину.
Данло расстегнул камелайку, снял рубашку, и его спину точно огнем обожгло, как будто кто-то сдирал с нее мясо раскаленным ножом. Он сгорбился, упершись локтями в колени.
По крайней мере один позвонок посередине пронзало болью при каждом вдохе. Всю спину покрывали багровые кровоподтеки, которым скоро предстояло почернеть. Данло их не видел, но чувствовал – от ягодиц до самой шеи.
– Да, тут нужен лед, – сказал Хануман. Вдоль скамьи ходило по рукам стальное ведерко с кубиками льда. Хануман взял один цилиндрик, намороженный вокруг деревянной палочки, и стал водить им Данло по спине. – Ох, Данло – твоя ахимса когда-нибудь тебя погубит.
– Но я должен был вмешаться! – Данло скрипнул зубами, когда Хануман принялся натирать его дурно пахнущей мазью. – Не то он убил бы тебя… или ты его.
– Ты думаешь, у меня хватило бы на это отваги?
Покончив с явно тяготившим его делом – он всегда боялся иметь дело с какими бы то ни было телесными повреждениями, – Хануман отошел к фиолетовой линии, отмечавшей край поля, и стал долбить лед носком своего конька. Он потупил голову, но глаза его сияли.
– Хану, – сказал Данло, подойдя к нему, – я должен спросить у тебя одну вещь.
Хануман молча поднял на него глаза, где спокойствие сочеталось со страхом.
– Там, в библиотеке, воин-поэт, прежде чем убить себя, кое-что сказал мне. – Данло, в свою очередь, тронул Ханумана за рукав. – Я не могу забыть… то, что он сказал о Педаре.
– И что же он сказал?
– А ты не помнишь?
Хануман, поколебавшись долю мгновения, ответил:
– Нет, не помню.
– Поэт сказал, что ты… убил Педара.
– Убил? Ты думаешь, я правда убил его?
– Я… не хочу так думать.
– Как, по-твоему, я мог это сделать?
– Не знаю.
Хануман посмотрел Данло в глаза и сделал нечто поразительное: он схватил Данло за руку, как тогда в библиотеке, и стиснул изо всех сил, до боли и хруста костей. Потом приблизил губы к самому уху Данло и прошептал:
– Воин-поэт ошибся. А может, солгал. Никто не убивал Педара – он сам себя убил.
– Это правда?
– Уверяю тебя.
Хануман заставил себя улыбнуться. В этой улыбке заключались искренность и безмерное успокоение, но и что-то помимо этого. За безупречной работой лицевых мускулов и светлыми эмоциями скрывалось, как нарыв, глубокое страдание. Хануман мог бы закричать от боли, если бы не так хорошо владел собой.