Реквием
Шрифт:
— Я не о тебе забочусь. Я думаю о твоем отце.
Он окидывает меня беглым взглядом и отвечает с таким усталым выражением, словно все его упорство вдруг иссякло и осталась одна апатия:
— Ясно, это уж как водится: мертвые куда важнее живых... Ладно, подождите меня внизу...
Минут через пять я уже шагаю по бульвару Дондуко-ва в обратном направлении, а справа от меня этот несговорчивый паренек.
— Куда же мы пойдем пить кофе? — машинально справляется молодой человек.
— Туда, где кофе не пахнет хозяйственным мылом и где разрешено курить.
—
«А «Ялта» чем хуже?» — так и подмывает меня спросить, но, проглотив эту реплику, я охотно соглашаюсь:
— Чудесно. Пусть будет «София».
Каким-то чудом нам сразу удалось найти свободный столик у самого входа и сравнительно быстро получить то, что было заказано, — двойной кофе для меня и виски для Бояна. Паренек не производит впечатления заправского пьяницы. Он добавил к содержимому бокала почти полстакана содовой и лишь изредка отпивал по маленькому глотку, словно старался продлить удовольствие и не вводить меня в лишние расходы.
Со своего места мы могли хорошо видеть входящих и выходящих посетителей, преимущественно молодых дам и кавалеров. Однако мой спутник почти не пользовался этой возможностью и вообще не проявлял какого-либо интереса к окружающей публике. Он курил, рассеянно смотрел на площадь сквозь витрину, и его лицо выражало досадное примирение человека, решившего до конца вытерпеть испытания, уготованные ему судьбой.
— Ты, наверное, давненько не был на могиле отца, — небрежно вставляю я, как бы говоря: «Ты давненько не подстригался».
— Я вообще не был там ни разу после похорон. Не любитель ходить по кладбищам.
— Я тоже. Но позавчера мы провожали в последний путь нашего умершего сотрудника, и я попутно наведался туда. Обелиск совсем рассохся, а надпись почти начисто смыли дожди. Мать, как видно, тоже не бывает там.
— Нет. Никогда.
— Это, конечно, мелочи, — поясняю я со свойственной мне сговорчивостью. — И ты зря так говоришь, мертвые для нас не то что живые. Но среди мертвых есть такие, о которых нелишне вспомнить время от времени. Я не сомневаюсь, что ты тоже о нем вспоминаешь, хоть и не бываешь на кладбище.
Молодой человек не говорит ни «да» ни «нет» и продолжает рассеянно глядеть на площадь с таким видом, как будто он ничего не слышал. Повернув наконец голову, он на какое-то мгновение задерживает взгляд на мне и опускает глаза на свой бокал.
— Понимаете... мне ничего не стоит сказать «вспоминаю», и это, наверное, было бы одинаково приятно и для вас, и для меня, потому что вы не стали бы меня упрекать. Но вся штука в том, что я не вспоминаю... или вспоминаю очень редко... И вообще какой смысл вспоминать человека, которого Ты почти не знаешь, несмотря на то, что он приходится тебе отцом...
Погасив сигарету, он отпивает небольшой глоток виски и опять погружается в созерцание своего бокала, тогда как я размышляю над только что сказанным. Какие стройные суждения. Сразу видно, что университетские лекции и пухлые книги уже дают свои плоды.
— Но мать, наверно, иногда рассказывает тебе о нем...
— Да. Только не думайте, что она рассказывает о его подвигах. Их совместная жизнь была каким-то кошмаром, потому что она домогалась одного, а он делал другое; и мать мне уши прожужжала о том, как она без конца настаивала, чтобы он подыскал для себя более спокойное место, как он все делал наперекор и в конце концов испортил жизнь и себе и ей, и так. далее и так далее... Что вы хотите, если она всегда его любила и ненавидела в одно и то же время, она и по сей день любит его и ненавидит, и это будет продолжаться до самого конца.
— А ты как думаешь?
— Что тут думать? Мать по-своему права. А отец... Он, как видно, старался держаться подальше от нее... Подальше от скандалов... Не понимали они друг друга...
— Но ты все-таки кое-что знаешь о нем, о его жизни.
— И что из этого?
Бросив на меня беглый взгляд, парень снова опускает глаза и глухо говорит, словно рассуждает о чем-то сам с собой:
— Зачем ему было гоняться в лесах за диверсантами, когда у него была семья? Почему именно он этим занимался, а не кто-нибудь другой вроде нас с вами, кому приходится думать только о самом себе?
— У него было чувство ответственности.
— Перед кем?
«Перед родиной», — порываюсь я сказать, поскольку это проще всего, но воздерживаюсь. Простые вещи порой трудно объяснимы. Скажи такому вот «перед родиной», и он начнет смеяться в душе.
— Перед людьми, Боян.
— Перед какими людьми? Теми, что сидят по кабинетам?
— Многие из тех, что нынче сидят по кабинетам, тоже в свое время бродили по лесам с автоматом в руках.
— Да, в свое время... Тогда выбора не было. А ведь он продолжал жить как партизан, когда все уже переменилось.
— Вот именно, как партизан, — киваю я. — Это чувство ответственности у него особенно обострилось, стало как бы незаживаемой раной как раз в ту пору, когда он был в партизанах.
— Не понимаю...
— Неужто так трудно понять: все мы продолжаем дело тех, кого уже нет, а те, что придут после нас, будут продолжать наше дело, и в этом состоит связь поколений, единство жизни, в этом ее вечность. Твой отец был наследником тех людей. А ты являешься наследником отца.
— Как я могу быть наследником человека, которого я не понимаю... которого не знаю...
— Но ведь он приезжал, ты бывал вместе с ним.
— Очень редко. И всегда очень недолго...
Он несколько стройнее Любо, более худой и хрупкий, чем отец, но, когда смотришь на его лицо, — вылитый Любо. Жизнь только начинает писать по этому лицу, и единственный след, который она успела оставить на нем, — небольшая ссадина на лбу, у самого виска.
— Опасно тебя стукнули, — замечаю я, указывая на отметину.
– - Это что, спортивный трофей или дружеская потасовка?
— Ни то ни другое, — впервые выдает подобие улыбки Боян. — Шлепнулся на тротуаре, когда был гололед, и осталась ссадина. Врач сказал, что, если бы я стукнулся чуть покрепче, мне бы не встать. До чего глупо бывает: поскользнулся — и крышка.