Реквием
Шрифт:
В конце апреля Митя нашел в придорожной канаве, покинувшего место зимней спячки, ежа. Принес его Павлу. Заперев в сарае, мальчик налил в черепок молока. Подолгу играл с колючим другом. Ёж при приближении Павла не сворачивался. В сарае перестало пахнуть мышами. В начале мая, когда трава во дворе зазеленела, ёж стал беспокойным, постоянно скребся в притворенную дверь. Бывавший у них старый Михась, глядя на ежа, заметил:
– И звiрина соби пару шукае .
Через несколько дней ёж исчез. Осматривая сарай, за старым мешком с сухими кукурузными кочанами,
Бушевали яростные июльские бессарабские грозы сорок второго. Как и ровно год назад, когда, после расстрела отца, бушевала гроза, Павло ощутил безотчетный страх. Улегшись на лежанку, отвернулся к стене. Блики ярких молний, отраженные стеной, проникали сквозь плотно сомкнутые веки. Совсем недалекие разряды и сразу же, разрывавшие небо, громовые раскаты, заставляли вздрагивать, сжавшееся плотным клубком, тело мальчишки.
Спустившийся с чердака Митя, проверявший в ливень, нет ли течи в старой соломенной крыше, между раскатами грома услышал тихое, но внятное, произнесенное Павлом, впервые:
– Тату!
Всего лишь на девять лет старшему Павла, Мите показалось, что он ослышался. Застыл прислушиваясь. За новым раскатистым ударом грома снова услышал:
– Тату!
– Да, сыну!
– невольно вырвалось у Мити.
– Лягайте зо мною, тату!
Митя улегся на краю лежанки. Павел, казалось, втиснулся в его грудь и затих. Уверенный, что мальчик уснул, Митя осторожно отодвинулся, чтобы слезть с лежанки:
– Тату!
Митя замер. Повернувшись лицом к Мите, мальчик тихо произнес:
– Мого тата Iвана вже бiльше не буде. Хочу бути твоим сыном. Запиши мене на Грамму.
Митя некоторое время молчал. Потом медленно произнес:
– Твоя мама мне жена. Выходит, ты мой сын. Единственное, что у тебя осталось от твоего отца, это фамилия. Носи её и помни. У тебя есть еще дед Михась, баба Домка. Спи...
На Рождество Люнька приготовила коливо (сочиво, кутья), наварила голубцев, купив у Сергея Суфрая фунт подчеревки. Сели ужинать. Павел уплетал за обе щеки. Не отставал от него и Митя. Только необычно бледная Люнька, проглотив ложку колива, сидела, не притрагиваясь к пище. Митя, заметивший, что Люнька, вытряхивая из горшка голубцы и накрывая стол, резко побледнела и вышла в сени, спросил:
– Заболела?
– участливо спросил Митя.
– возьми голубцы, очень вкусные получились. Поешь, а то у тебя в последнее время глаза ввалились и синяки вокруг.
Прикрыв рот ладонью, Люнька чересчур энергично покачала головой. Митя пожал плечами.
Когда Павел улегся на лежанке, Митя озабоченно спросил:
– Тебе легче? С чего бы это?
– С того...
– Люнька застенчиво, будто с виноватой улыбкой посмотрела ему в глаза.
Несколько мгновений Митя смотрел, ещё ничего не понимая. Внезапно руки его расслабленно опустились вдоль туловища, он подался вперед. Еще не веря, спросил, почему-то, шепотом:
– Неужели?...
Люнька утвердительно кивнула...
Через несколько дней, войдя в хату, поймал на себе, вопросительный и торжествующий одновременно, взгляд Павла. Митя перевел взгляд на Люньку. Она утвердительно прикрыла глаза.
Через несколько дней за ужином Павло неожиданно спросил:
– Как будут звать моего брата?
– Погоди!
– мягко возразил Митя.
– Может это будет сестричка?
– Не-ет, братик!
– убежденно заверил Павел.
– Это будет Саша!
Не довелось Мите увидеть своего новорожденного сына. Через несколько дней после того, как, прорыв в стене проход, удрал на свободу ёж, на рассвете послышались удары прикладов в дверь. Дверь открыла Люнька и тут же без сил опустилась на лавку у стены. В хату ввалились жандармы. Поторапливая одеваться, вывели на улицу. В сенях на лавке продолжала сидеть побледневшая Люнька. Проститься не дали.
На одной из подвод уже сидели несколько сельчан. Приказав сесть, жандармы уселись в бричке, следующей за повозкой. На станции погрузили в вагоны. Сначала был лагерь, называемый "Кончентраре" под Сучавой. Потом лагерь для перемещенных в сорока километрах от Львова. Затем Бельзек и до конца войны каторжная работа в каменоломнях севернее Берлина.
Вестей от Мити не было. Почта в село стала приходить лишь после августа сорок четвертого. Тридцатого августа сорок третьего Люнька родила сына. Роды принимала, ночевавшая в ту ночь у Любы, моя баба Явдоха. Утром Люньку пришла поздравить ближайшая соседка, ровесница и давняя подруга, Раиса Михайловна Твердохлеб, беременная моим двоюродным братом Тавиком, моя тетка Раина. Положив на стол еще теплый, только что испеченный хлеб и чистые тряпки для пеленок, спросила:
– Как назовёшь, Люнька?
Люнька вытерла враз повлажневшие глаза, всхлипнула:
– Виктором. Если не вернется, будет память. Даст бог вернется, будут два Виктора.
Павел, в свою очередь, упорно называл брата Сашей...
...В сентябре сорок пятого ночью постучали в двери. В одной сорочке Люнька выскочила в холодные сени.
– Кто?
– время было неспокойное.
– Свои!
– за дверью ответил, так знакомый, голос.
Люнька откинула крючок и обессиленно опустилась на ту же лавку, что и в мае сорок второго, когда Митю забирали жандармы.
. В сорок восьмом родился Боря. Роды принимала, вернувшаяся из Зауралья с мужем-сибиряком Архипкой, Мария Фоминцова, урожденная Тхорик. Когда Боре было около двух лет, в воскресенье после выборов в дом Граммы в поисках Павла ввалился его пьяный приятель Каетан Мошняга. Полагая, что Павел на печи, сдернул одеяло, после чего завалился на топчан и захрапел. С одеялом на пол упал Боря. Правая половина тела оказалась не покрытой одеялом и сильно переохладилась. В результате у Бори оказались парализованными правые рука и нога.