Реквием
Шрифт:
— Написать тебе справку, чтобы тебя освободили от курсов?
Я молча кивнул.
— В следующий понедельник принесешь четыре фунта сала.
Сало отец принес вместе с огромной буханкой, испеченного мамой, свежего черного хлеба. На следующий день мой отец вернулся домой и снова заступил на дежурство конюхом. Я узнал об этом гораздо позже, когда мне было около десяти лет. В очередной раз мной овладели стыд и обида. Не покинь он курсы председателей колхоза, сегодня катался бы я целый день в зеленой «Победе»!
В детстве я не раз
— Почему ты не закончил курсы председателей и не стал начальником? Смотри! Сколько председателей колхозов по району из нашего села! Бывает, приходят к тебе советоваться. Ты ещё с зимы знаешь, какое будет лето. В прошлом году, когда ты работал на конной сеялке, сказал, что урожая гречки не будет. Даром семена потеряли, лошадей зря гнали и людей мучили. А всё потому, что сеяли в сушь и на горбу. А осенью оказалось так, как ты говорил весной. Ты стал бы хорошим председателем.
— Если бы я пошел в председатели, пришлось бы вступать в партию.
— Ну и вступил бы. Всех партейных ставят начальниками. Ты сам говорил, что с нашего села более десяти человек работают председателями. Больше половины из них — твои двоюродные и троюродные братья. А вуйко Мишка, уже столько лет председателем в Каетановке — родной брат тебе.
— Из Елизаветовских только три настоящих хозяина: Назар Сивонив (Жилюк), Павло Гельчешен(Гормах) и Иван Бойкив(Бойко), — возражал мне отец. — Анисько стал председателем после армии, совсем молодой был. Очень толковый, но у него не было времени показать работу. Скинули за то, что ко всем относился одинаково, держал дисциплину, хоть и голоса не повышал.
— А некоторые из моих двоюродных братьев — продолжал отец — , которые сейчас в председателях, в тридцатых, уже крещенные родителями после рождения в церкви, вступили в какую-то религию, снова крестились голыми в бочках. Срам! Потом некоторые стали кузистами (профашистская партия Румынии). Когда пришли русские, стали большевиками и пошли в председатели и бригадиры. Сяню Научака, моего двоюродного брата, до сих пор кличут Кузой.
После того, как мне минуло десять, родители часто обсуждали проблемы семьи и села в моем присутствии. По вечерам у нас собирались родственники и соседи послушать радио. После этого обсуждались колхозные проблемы. Я уже лежал в постели за широкой грубкой, отделяющей меня от комнаты. Бывало, кто-то спрашивал:
— Женик спит?
Мама почему-то всегда, не глянув за грубку, успокаивала:
— Уже, уходился.
Я, мирно и мерно посапывая, внимательно слушал разговоры взрослых. Бывало, я слышал то, что не следовало слышать моим детским ушам. Утром мама иногда говорила:
— Не грiх, шо в песок, грiх, шо с песка. (Не грех, что в рот, грех, что изо рта; песок — простонародн. укр. и польск. означает «рот»; (Pisk, Писк — Рот польск.). Молчи и думай, как не надо делать. Никогда не задумывай подлость).
Я слишком рано узнал подноготную отношений в селе. Сейчас мне кажется, что родители намеренно не щадили меня, часто открывая мне глаза на события и поступки людей, идущие вразрез с принципами здоровой морали, нравственности и духовности. Сами родители, я уверен, о существовании таких слов и не подозревали.
Я молчал. Сказать было нечего. Я сам слышал, как Назар Милионив (Натальский), которого за глаза все называли штундой, сидя на краю канавы с Яськом Кордибановским, говорил:
— В партию идут ледащие и босяки. Лишь бы не работать. В начальниках легче.
Помолчав, отец добавил:
— Быть председателем — значит надо, несмотря на родство, от всех требовать работу одинаково. Это как в армии. Надо целый день гавкать на людей. Чужие в ответ промолчат, покорятся, потому, что деваться некуда. А родичи не простят. Нема ворога гiрше вразеного (обиженного, образа — обида — укр.) родича. Даш родинi волю — собi неволю. Не по мне это занятие. Боюсь.
Я был в недоумении. В моей голове не умещался рой противоречивых мыслей:
— Как же так? Отец никогда не был трусом. Воевал на фронте. С небольшими пушками против танков! Да и после войны…Чего он боится?
Родственники на посиделках часто вспоминали, что сразу же после войны отец возвращался поздней ночью со свадьбы в Димитрештах. Втроем с племянниками Иваном и Штефаном, сойдя с поезда шли пешком через плопский лес. Внезапно на пути встали три темных силуэта. В руках крайнего, поблескивая отражением луны, был большой нож. Племянники встали за спиной отца.
— Кафтаны, шапки, сапоги и деньги на землю! А сами обратно!
В первые послевоенные годы, по рассказам взрослых, на станции, ночных дорогах, а в Могилеве, затащив в развалины, бывало, днем, раздевали довольно часто. Случалось — догола. В селе долго вспоминали, как трое с ножами на Атакском, еще деревянном, мосту поздней осенью в темноте раздели догола огромного, атлетически сложенного Анания Андреевича Навроцкого, угрожая пырнуть ножом и сбросить в Днестр.
Отец ринулся к ближайшему дереву. Подпрыгнув, отломал увесистую прямую ветку. Обламывая боковые сучья, прокричал:
— Подходите! Всех покалечу! Ну!
— Шуток не понимаешь! Табак есть?
— Нет табака! Мы не курящие. С дороги!
С тяжелым друком наперевес отец двинулся вперед. Племянники за ним вплотную. Стоявшие на дороге скрылись в чаще. До самой опушки леса шли, настороженно оглядываясь. Друк отец выбросил на обочину только за Плопами, когда перешли старый деревянный мост через Куболту.
Мне было десять лет, когда отец, накопав много мешков ранней картошки, пошел на шлях нанять проезжающую машину, чтобы отвезти картофель в Сорокские столовые. Пополудни он приехал в кузове «газона». Кроме отца в кузове сидел огромный детина, одетый, несмотря на лето, в выцветший замызганный бушлат. Рядом с шофером сидела женщина.