Чтение онлайн

на главную

Жанры

Шрифт:

«Да, все пустое, все обман, кроме бесконечного неба». Нет земли, есть только небо, но и неба нет, ничего нет, кроме тишины, успокоения, уничтожения — нирваны. Мы уже знаем эти мысли князя Андрея, которые явились у него во время первого умирания на поле Аустерлицкого сражения. Тогда он их только предчувствовал разумом, но еще всем своим существом противился им. Они ему были страшны. Теперь, во время второй и окончательной смерти, он принял эти мысли об уничтожении не только разумом, но и всем существом своим; окончательно решил, что некому сказать: «Господи, помилуй меня», — что Бог есть «сила неопределенная, неумолимая, к которой нельзя обращаться, даже нельзя ее выразить никакими словами», что Бог есть то нечеловеческое, ужасное оно, которое, в бреду его, стоит за дверью и ломится в дверь. Конечно, такому Богу нельзя молиться; между таким Богом и людьми, по крайней мере, живыми людьми, не может быть никакого притяжения, а может быть только бесконечная сила обоюдного отталкивания. Учение Христа, которое в действительности есть неимоверное приближение человеческого к Божескому, становится у Л. Толстого их неимоверным

отдалением, отчуждением.

Теперь князь Андрей окончательно решил и самый главный вопрос из тех, которые явились у него тогда, решил, что мир — «все» есть отрицание Бога, а Бог есть ничто. И князь Андрей проклял мир, проклял все и благословил Ничто. А вместе с князем Андреем, и Толстой решил, что Бог есть Ничто. Deus est nihil. «Это тоже своего рода нигилизм», — первый заметил, со своею обычною проницательностью относительно великого соперника, Тургенев в одном из писем по поводу «Исповеди» и всего вообще толстовского «христианства».

Да, из холодного белого света смерти, который забрезжил князю Андрею перед Аустерлицким сражением, и в котором для него сделалось вдруг «все ужасно просто, гадко», из «холодного, почти — почему „почти“? нет, совсем — враждебного» — прямо даже ненавистнического взгляда умирающего князя Андрея на жизнь, на все живое, вышел весь этот, будто бы «христианский», на самом деле более всего, что только есть в религиях всех веков и народов, противоположный учению Христа, буддийский нигилизм Л. Толстого, религия беспредельного отрицания, благословенного небытия, религия Нирваны, Бога, которого нет, религия обожествленного Ничто.

Мы уже много раз видели самое глубокое противоречие в существе Л. Толстого — противоречие между умствующим христианином, старцем Акимом и не думающим, не говорящим, но действующим язычником, дядей Ерошкою, между стихийною слепотою, а потому имеющею в себе только начало святости, но до конца, как святость, не сознанною любовью к себе и совершенно сознанною, но зато и совершенно отвлеченною любовью к другим, которая в сущности вовсе не есть живая любовь к другим, а только умерщвляемая и не умертвимая любовь к себе, желаемая и не достигаемая нелюбовь к себе: «Любить всех — значит никого не любить», то есть не значит любить других, как любишь себя, а именно только никого не любить, и себя не любить, как не любишь других.

К трагическому столкновению противоречие это приводит Л. Толстого только в его личной жизни и в художественном творчестве, где над слабым и зрячим старцем Акимом (зрячим, потому что он все-таки — сознание) господствует слепой и сильный дядя Ерошка. Но в религиозных и философских построениях — «умствованиях» Л. Толстого, которые гораздо слабее, мельче его стихийной жизни и творчества, само это противоречие слабеет, мельчает, из трагического вырождается в логическое. Как будто здесь усталый дядя Ерошка, до такой степени запуганный пугалами смерти и страданий, что из «великого ловца перед Господом» сделался сам «дрожащею тварью», затравленным «зайцем», — окончательно покоряется старцу Акиму: и маленький, слабенький, но зато юркий и болтливый, хотя, конечно, все-таки лишь расслабленно-юркий, косноязычно-болтливый старец Аким ведет близнеца своего, не столько, впрочем, ведет, сколько влечет, волочит за собою, как страшно огромное и полубесчувственное тело. И так как в тех областях, где, несмотря на всю слепоту свою, дядя Ерошка бывает иногда ясновидящим, старец Аким, несмотря на все свое зрение, совершенно слеп, — то, пожалуй, тут хуже, чем «слепой ведет слепого»: тут слепой ведет ясновидящего, расслабленный — могучего, и уж, конечно, оба упадут в яму.

«Всякое понятное воображение о том, что я познаю Бога — например, что он творец, или милосерд, или что-нибудь подобное — удаляет меня от Него и прекращает мое приближение к нему», — говорит Л. Толстой в заграничной брошюре «Понятие о Боге», «Concept de Dieu». Gen`eve, 1889. Ежели эту логику довести до конца, то неминуемо получится та самая трагедия, которую переживает умирающий князь Андрей: никакими мыслями, никакими чувствами живые люди не могут приблизиться к Богу, Который есть само отрицание всего живого, всего существующего, есть последнее Ничто: любить Бога значит любить Ничто, погружаться в Нирвану, в небытие. «Мари, ты знаешь Еван…» — да нет, не стоит с живыми говорить об этом — все равно не поймут, не услышат: «Мы не можем понимать друг друга»; надо молча до конца проклясть всех живых и умереть, чтобы соединиться с Богом. «Местоимение „Он“ уже несколько нарушает для меня Бога; „Он“ как-то умаляет Его», — продолжает Л. Толстой в той же заграничной брошюре, как будто доканчивая мысли князя Андрея.

Не через свободную, бесстрашную сыновнюю любовь к Отцу Небесному, а разве только через животный Ерошкин ужас, — ужас голого человеческого тела, человеческого мяса, через «аминь» последней покорности, «аминь» дрожащей твари, можно приблизиться к такому Богу. Будь только Л. Толстой до конца последователен, он и пришел бы к этому неизбежному выводу, он сказал бы себе: кому я стану молиться: «Господи, помилуй меня»? кому я скажу: «Отец мой Небесный»? Мне этого некому сказать, потому что всякое понятие о Боге, а следовательно, и то, что Он Отец, «прекращает мое приближение к Нему». Ведь Бог для меня не «Он», а «Оно». И я не могу любить это Оно, я могу только бояться Его, как умирающий заяц боится охотника или того зверя, который гонится за ним. Я не могу верить в Отца Небесного, которого проповедовал Христос. Я не знаю, кто я, но во всяком случае я не христианин. — И когда Л. Толстой сказал бы это себе, началась бы великая трагедия уже не только в его бессознательной стихийной жизни и художественном творчестве, но и в его религиозном сознании — наша трагедия.

В том-то и дело, однако, что перед этим неизбежным выводом своего религиозного сознания он отступает: старец Аким робеет, слабеет, пятится, как будто нарочно слепнет, закрывает глаза перед тою бездною, куда тянет его ясновидящий дядя Ерошка; старец Аким торопится заглушить своим быстрым и косноязычным лепетом слишком искренний тихий стон животного ужаса, вырвавшийся у старого лешего, тащит его назад на большую дорогу умеренных нравоучений, безопасных умствований.

«Христианство, — говорит Л. Толстой, — представляется людям в виде сверхъестественной религии, тогда как в нем нет ничего ни таинственного, мистического, ни сверхъестественного, а оно есть только учение о жизни, соответствующей той степени материального развития, тому возрасту, в котором находится человечество». И Л. Толстой много раз, во многих местах своих религиозных писаний повторяет эту мысль, твердит все одно и то же почти одними и теми же словами, как будто успокаивает себя самого: «Учение истины, выраженное Христом, не есть мистическое выражение чего-то таинственного и непонятного». «Сущность всякой религии состоит только в ответе на вопрос, зачем я живу, и какое мое отношение к окружающему меня бесконечному миру. — Вся же метафизика религии, все учения о божествах, о происхождении мира суть только различные по географическим, этнографическим и историческим условиям, сопутствующие религии признаки», то есть, говоря проще и откровеннее, суть вздор. И для доказательства этой именно мысли об отсутствии в «истинном христианстве» чего бы то ни было мистического, сверхразумного, пишет Л. Толстой свою главную религиозную книгу: Царство Божие внутри вас, или христианство не как мистическое учение, а как новое жизнепонимание — можно бы сказать опять-таки проще, откровеннее: как новое не религиозное, а практическое жизнепонимание.

Что за странное противоречие? С одной стороны, религия есть все же религия, то есть учение, как сам он выражается, об «отношении человека к первопричине мира» — к Богу. А опять-таки по собственному признанию Л. Толстого, Бог для него — самое далекое, чуждое, непонятное, непознаваемое, так что «всякое понятное воображение о том, что он познает Бога, прекращает его приближение к „Нему“», даже местоимение «Он» умаляет для него Бога, до такой степени Бог сверхразумен. Все это с одной стороны. А с другой — в христианстве нет ничего непонятного, мистического, сверхразумного и, следовательно, согласно с только что приведенным определением Бога, в христианстве нет ничего относящегося к Богу. Христианство есть религия без Бога, религия без религии.

Из этого логического, только логического противоречия выход не в окончательную трагедию религиозного сознания, не в ту страшную глубину, куда все-таки тянет ясновидящий дядя Ерошка старца Акима, нарочно закрывающего глаза, чтобы не видеть, — а в безопасную и благоразумную религиозную пошлость — в совсем не глубокую и не страшную яму, что-то вроде канавы при большой дороге, по которой ходят все.

Сначала Бог для Л. Толстого был совершенно непостижимым и далеким; таким не остался Он, приблизился; но все-таки сделался не совершенно близким, любящим Отцом Небесным, а только не очень близким, чем-то находящимся на всех пол-путях, во всех серединах. Сначала Бог был «великое все или ничто»; теперь Он не все и не ничто, а ни то, ни се — столь знакомая нам, всю современно-европейскую мещанскую культуру пронизывающая «серединка-на-половинке». Да это, ежели приглядеться, пожалуй, вовсе и не Бог, а только привычное и приличное пустое место, где когда-то что-то для кого-то было, а теперь ничего нет, хуже, чем ничего, почти ничего — самое неопределенное, двусмысленное, серое, ни горячее, ни холодное, а только чуть-чуть тепленькое, подогретое, как вчерашнее экономическое блюдо — ни рыба, ни мясо. Это не Бог живых, и даже не Бог мертвых, а Бог полуживых, полумертвых, кое-как влачащих свое существование, современных религиозно-позитивных скопцов, у которых нет ни окончательной веры, ни окончательного безверия, а есть торопливо и деловито снисходительное равнодушие к вере и к безверию, для которых Бог — бесконечно захудалый, оскопленный, ни живой, ни мертвый, ни церковный, ни научный заморыш: с одной стороны, как будто бы Он и есть, а с другой — как будто бы и нет Его; в сущности же «неинтересно», есть Он или нет. «Если бы я видел даже, что все, что мне говорит Богословие, разумно, ясно и доказано, я бы и тогда не интересовался этим», — признается Л. Толстой уж, конечно, совсем от чистого сердца («Критика Догматического Богословия». Gen`eve, 1896). Не такое или иное «богословие», а именно всякое «учение о божествах», всякое приближение к «первопричине мира», как бы ни были они глубоки и разумны, для Л. Толстого «не интересны». Он чувствует, что может отлично обойтись в своем христианстве без какого бы то ни было, даже без своего собственного Бога — и, действительно, обходится. «Выражение „Бог“ сознательно я, кажется, очень редко употребляю отдельно. В связи же с другими выражениями оно представляется в словах: „жить по-Божьи“. Когда я говорю это, я внутренне хочу сказать: „жить по правде, по любви, по разуму или разумно“». Итак, «Бог» даже не отдельное существительное, а только прилагательное. С таким «прилагательным» Богом церемониться нечего. Возражая совершенно ребяческими доводами на глубочайшее христианское учение о Триединстве Ипостасей (учение, след которого можно заметить и в других религиях, например, в древнем браманизме и во всей европейской философии от Плотина до Гегеля), кощунственно называя это учение «кощунственным», заключает он так: «Этот страшный кощунственный догмат ни для кого и ни для чего не может быть нужен — нравственного правила из него вывести невозможно никакого». Вот настоящий, хотя и скрытый, ход мысли во всей богословской критике Л. Толстого: не потому из такого-то или такого-то догмата нельзя вывести нравственного правила, что догмат этот ложен, а, наоборот, он ложен потому, что из него нельзя вывести никакого правила.

Поделиться:
Популярные книги

Неудержимый. Книга XVIII

Боярский Андрей
18. Неудержимый
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Неудержимый. Книга XVIII

Защитник

Кораблев Родион
11. Другая сторона
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Защитник

Ратник

Ланцов Михаил Алексеевич
3. Помещик
Фантастика:
альтернативная история
7.11
рейтинг книги
Ратник

Последняя жена Синей Бороды

Зика Натаэль
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Последняя жена Синей Бороды

Дракон с подарком

Суббота Светлана
3. Королевская академия Драко
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
6.62
рейтинг книги
Дракон с подарком

Огненный князь 4

Машуков Тимур
4. Багряный восход
Фантастика:
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Огненный князь 4

Диверсант

Вайс Александр
2. Фронтир
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
5.00
рейтинг книги
Диверсант

Вперед в прошлое 6

Ратманов Денис
6. Вперед в прошлое
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Вперед в прошлое 6

Жена по ошибке

Ардова Алиса
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.71
рейтинг книги
Жена по ошибке

На границе империй. Том 7. Часть 3

INDIGO
9. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
5.40
рейтинг книги
На границе империй. Том 7. Часть 3

Дайте поспать!

Матисов Павел
1. Вечный Сон
Фантастика:
юмористическое фэнтези
постапокалипсис
рпг
5.00
рейтинг книги
Дайте поспать!

Медиум

Злобин Михаил
1. О чем молчат могилы
Фантастика:
фэнтези
7.90
рейтинг книги
Медиум

Черный Маг Императора 5

Герда Александр
5. Черный маг императора
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Черный Маг Императора 5

Я не Монте-Кристо

Тоцка Тала
Любовные романы:
современные любовные романы
5.57
рейтинг книги
Я не Монте-Кристо