Ремесло
Шрифт:
Сам он говорит, что писать не бросил. Мне хочется этому верить. И все-таки я думаю, что Губин переступил рубеж благотворного уединения. Пусть это звучит банально – литературная среда необходима.
Писатель не может бросить свое занятие. Это неизбежно привело бы к искажению его личности. Вот почему я думаю о Губине с тревогой и надеждой.
В моих записных книжках имеется о нем единственное упоминание.
Володя Губин – человек не светский.
«До чего красивые жены
Губин рассказывает о себе:
– Да, я не появляюсь в издательствах. Это бесполезно. Но я пишу. Пишу ночами, И достигаю таких вершин, о которых не мечтал!..
Повторяю, я хотел бы этому верить. Но в сумеречные озарения поверить трудно. Ночь – опасное время. Во мраке так легко потерять ориентиры.
Судьба Губина – еще одно преступление наших литературных вохровцев…
Марамзин сейчас человек известный, живет в Париже, редактирует «Эхо».
Когда мы познакомились, он уже был знаменитым скандалистом. Смелый, талантливый и расчетливый, Марамзин, я уверен, давно шел к намеченной цели.
Его замечательную, несколько манерную прозу украшают внезапные оазисы ясности и чистоты:
«Я свободы не прошу. Зачем мне свобода? Более того, у меня она, кажется, есть…»
Замечу, что это написано до эмиграции.
В его характере с последовательной непоследовательностью уживались безграничная ортодоксия и широчайшая терпимость. Его безапелляционные жесты – раздражали. Затрудняла общение и склонность к мордобою.
После одной кулачной истории я держался от Марамзина на расстоянии…
О Ефимове писать трудно. Игорь многое предпринял, чтобы затруднить всякие разговоры о себе. Попытки рассказать о нем уводят в сторону казенной характеристики:
«Честен, принципиален, морально устойчив… Пользуется авторитетом…»
Шли выборы правления Союза. (Союза писателей, разумеется.) Голосовали по спискам. Неугодную кандидатуру следовало вычеркнуть.
В коридоре Ефимов повстречал Минчковского. Обдав Игоря винными парами, тот задорно произнес:
«Идем голосовать!»
Пунктуальный Ефимов уточнил:
«Идем вычеркивать друг друга…»
Ефимов – человек не слишком откровенный. Книги и даже рукописи не отражают полностью его характера.
Я хотел бы написать: это человек сложный… Сложный, так не пиши. А то, знаете, в переводных романах делаются иногда беспомощные сноски:
«В оригинале – непереводимая игра слов…»
Я думаю, Ефимов – самый многообещающий человек в Ленинграде.
Если не считать Бродского…
Рыжий
Среди моих знакомых преобладали неординарные личности. Главным образом, дерзкие начинающие писатели, бунтующие художники и революционные музыканты.
Даже на этом мятежном фоне Бродский резко выделялся…
Нильс Бор говорил:
«Истины бывают ясные и глубокие, Ясной истине противостоит ложь. Глубокой истине противостоит другая истина, не менее глубокая…»
Мои друзья были одержимы ясными истинами. Мы говорили о свободе творчества, о праве на информацию, об уважении к человеческому достоинству. Нами владел скептицизм по отношению к государству.
Мы были стихийными, физиологическими атеистами. Так уж нас воспитали. Если мы и говорили о Боге, то в состоянии позы, кокетства, демарша. Идея Бога казалась нам знаком особой творческой притязательности. Наиболее высокой по классу эмблемой художественного изобилия. Бог становился чем-то вроде положительного литературного героя…
Бродского волновали глубокие истины. Понятие души в его литературном и жизненном обиходе было решающим, центральным. Будни нашего государства воспринимались им как умирание покинутого душой тела. Или – как апатия сонного мира, где бодрствует только поэзия…
Рядом с Бродским другие молодые нонконформисты казались людьми иной профессии.
Бродский создал неслыханную модель поведения. Он жил не в пролетарском государстве, а в монастыре собственного духа.
Он не боролся с режимом. Он его не замечал. И даже нетвердо знал о его существовании.
Его неосведомленность в области советской жизни казалась притворной. Например, он был уверен, что Дзержинский – жив. И что «Коминтерн» – название музыкального ансамбля.
Он не узнавал членов Политбюро ЦК. Когда на фасаде его дома укрепили шестиметровый портрет Мжаванадзе, Бродский сказал:
– Кто это? Похож на Уильяма Блэйка…
Своим поведением Бродский нарушал какую-то чрезвычайно важную установку. И его сослали в Архангельскую губернию.
Советская власть – обидчивая дама. Худо тому, кто ее оскорбляет. Но гораздо хуже тому, кто ее игнорирует…
Наверное, я мог бы вспомнить об этих людях что-то плохое. Однако делать этого принципиально не желаю. Не хочу быть объективным. Я люблю моих товарищей…
«Горожане» отнеслись ко мне благосклонно. Желая вернуть литературе черты изящной словесности, они настойчиво акцентировали языковые приемы. Даже строгий Ефимов баловался всяческой орнаменталистикой.
Борис Вахтин провозглашал:
«Не пиши ты эпохами и катаклизмами! Не пиши ты страстями и локомотивами! А пиши ты, дурень, буквами – А, Б, В…»
Я был единодушно принят в содружество «Горожане». Но тут сказалась характерная черта моей биографии – умение поспевать лишь к шапочному разбору. Стоит мне приобрести что-нибудь в кредит, и эту штуку тотчас же уценивают. А я потом два года расплачиваюсь.
С лагерной темой опоздал года на два.
В общем, пригласив меня, содружество немеденно распалось. Отделился Ефимов. Он покончил с литературными упражнениями и написал традиционный роман «Зрелища». Без него группа теряла солидность. Ведь он был единственным членом Союза писателей…