Ренегаты
Шрифт:
Но жена вождя лучше всех прочих знала, что исход атаки заранее предрешён.
Под конец светового дня мир затих - лишь отдельные стоны и вопли резали его сотней острых стилетов.
... Голоса рядом с возком пререкались. Ильдико сунула руку за пазуху, где невредимо болтался узкий нож, - обыскать побрезговали, - но решила погодить.
Под низкий кожаный свод проникла худая женщина с огромным животом, в широком платье и головном покрывале. Протянула ей свёрток, сказала на ломаном онгрском:
–
... Лезвие оказалось достаточно острым, чтобы разрезать подопревшую бычину и вылезти с другой от часового стороны.
Старое знамя сорвали, над донжоном парил крест, изображённый на багряном стяге, зарева пожарищ эффектно подсвечивали его снизу. В крепости распоряжались прежние хозяева. Но на дорогу, широкую, ровную и отменно размеченную, не ступал никто из них.
Женщина подошла ближе. Факелы воткнуты вперемежку с кольями, на которых замер торжественный караул. Шут с растрёпанными седыми косами встретил названую дочь одним из первых - окровавленное остриё дразнилось изо рта, как язык, высунутый в потешной гримасе. Келемен был тут же, и побратимы, и простые всадники, даже кое-кто из черноволосых наложниц. Оставалась слабая надежда, что хоть над ними надругались уже мёртвыми.
Самым последним - и, наверное, первым в очереди смертей - был человек, которого жутко изуродовали: по неопытности палача кол вышел у него из щеки, исказив лицо до неузнаваемости. Дорогой рваный халат был небрежно брошен на плечи. Обрубок закоченевшего предплечья торчал нелепым крючком.
– Десница моего мужа, - сказала Алка на языке, которого здесь никто не понимал.
– Моего милого мужа.
В лесу, сразу же за станом победителей, к ней радостно подбежали Буланка и Чалый. С высокого пня взобралась на Чалого, поехала, направляя за собой кобылку. Путь, протоптанный полчищем, был не так уж труден, лошади явно сыты - подкормились мхом и мороженой клюквой на болотах. Она думала последовать их примеру, но без успеха. Черпала снег горстью.
Хенну и их приспешники проглотили наживку, говорила себе Ильдико под мерный ход коня. И угодили в любовно слаженный капкан. Теперь с одной стороны у них будут равнина, опустошённая их набегом, и хилое редколесье, с другой - непроходимые горы. И станут они держать и держаться за рукотворный камень, пока не станет слишком поздно.
Война так избыточна, так - без удержу - заглатывает и расточает, что с того и крох остаётся немало. Оглодки конских и бараньих рёбер, чёрствый подмокший хлеб, дырявые чугунки и плошки, вполне годное огниво, приличная, без пятен крови и больших дыр, одежда. Загнанные кони, изувеченные люди... Когда пошли уже целые тела, Ильдико задумалась: охотник гонится за ланью, но что за волк щиплет пяты самого охотника?
На следующий день после того, как рискнула выехать на ровное место, к ней прибился знакомец, почти мальчишка. Звали его Ференци - "Свободный", он отбился от разведчиков из-за пустяковой раны и оттого не успел к праздничной раздаче. С ним стало куда легче - и еду разыскивал, и логово на ночь устраивал, и бездымный костёр разжигал с одного удара кремня о кресало. И приводил лошадей - загнанных, охромевших, с перебитой ногой. Одна вскоре принесла жеребёнка - Ильдико не позволила зарезать, то ведь были степняшки. Молоком в добавок к мясу они с Ференци тогда вволю попользовались.
Вскоре к их табуну начали подтягиваться и двуногие. Она не разбирала, не спрашивала - кто хенну, кто из онгров, кто неведомо откуда. Все они, и мужчины, и женщины, были изгои, все, по сути, страдали не от холода или голода, но от заброшенности и непонимания, а теперь собирались подобием снежного кома. На ночлеге рыли яму в золе остывшего кострища, ложились на одну шкуру, накрывались другой. Кормились ягодой и кореньями, добытыми из-под снега и всё же сочными. Её слова кое-как до них доходили - степные наречия все были сходны или казались такими. Как уцелеть зерну, брошенному в снег и не давшему побегов? Как хотя бы дожить до весны и её расцвета?
Но всё же в их скудости находилось место и тому, что сам народ Альгерды посчитал бы излишеством. Один из приставших к ним стариков отыскал в хламе некое подобие цимбал с ободранными, кучерявыми струнами и пару крошечных ложечек для игры. Починил - пели внятно, хотя и глуховато.
И спел целую поэму, красивей которой никто из них не слышал в жизни. В ней было всё: строгая чистота зимы и пылкий жар лета, осеннее золото и зелёное разнотравье весны, высота гор и неба, ширина степного раздолья. Вольная воля.
Возможно, оттого Ильдико решила произнести речь. Собрала вокруг себя народ. Их оказалось на удивление много: не меньше сотни мужчин и женщин, многие из коих были в тягости, как она сама. И столько же лошадей, годных под вьюк и седло.
Сказала им:
– Именем моего чрева и дитяти, коего назову Эгиед, "Росток будущего". Именем правой руки моего супруга по имени Вираг, "Лучший цвет весны". Мы здесь не родичи и не род. Мы племя. И мы испытаны. Ибо легко наслаждаться богатством ума и красоты, когда жизнь ласкова и беспечна, и трудно, когда она становится просто жизнью как она есть. Наше малое племя не сможет пребывать в одиночестве - мы будем искать сильнейшего, и мудрейшего, и приверженного чести народа. Но, клянусь, мы станем его солью - такой, что не растворится ни в чьей воде. Я нарекаю нас Эноньо, "Выстоявшие".
Это была правда, которая ещё не правда, но становится ею после того, как ты её выговоришь. А говорила Ильдико на языке онгров впервые так долго и так безупречно.
И прежние имена отдалились от неё навсегда.