Реубени, князь Иудейский
Шрифт:
Реубени знал их, хотя они были доставлены всего лишь накануне спешной папской почтой. Он всегда был самым тщательным образом осведомлен о делах людей, с которыми ему приходилось вести переговоры, и постоянно пополнял свои сведения новыми донесениями. Он мог поэтому свободно обсуждать с папой отступление французов из Ломбардии. Папа вскоре заметил, что Реубени не был удивлен ни сообщением о смерти французского героя Баярда, ни вестью о предстоящем вторжении императорских войск в Прованс. Звезда Испании восходила, в этом нельзя было сомневаться. «А победитель вырежет ремни из нашей шкуры». Эти слова папы вспомнились сейчас посланнику.
Сразу уяснив себе это, он поклонился и сказал:
— Ради вашего святейшества я готов ускорить свою поездку
Тем, что он упомянул о славном Лоренцо, cap, по-видимому, окончательно завоевал симпатии папы. Папа радостно пожимал ему руку. Он немедленно изготовит послание к Иоанну португальскому, а у португальского посланника будут затребованы паспорта для Реубени и его спутников.
Казалось, у папы явилась новая надежда, тогда как Реубени ни в чем не проявлял своего волнения, хотя он и достиг цели своих желаний. Климент указал на сверкающие башни Рима и сказал растроганным голосом:
— Прекрасная Италия! потребуется еще много труда, прежде чем мы освободим ее от варваров. Мне кажется, что действительно есть какое-то сходство между судьбой обоих наших народов, порабощенных чужеземцами, — между итальянским и еврейским народами. Сначала, когда ты заговорил об этом, сын мой, я, — прости меня, — счел твои слова несколько высокомерными. Но слеп тот человек, который не сознает своего несчастья и не признает его. Мы, итальянцы, гордимся нашим высоким образованием. Мы действительно является учителями всего мира, мы гордо показываем сокровища древности, которые в большом изобилии извлекаются из нашей почвы, из наших библиотек. К ним наши современные мастера стихосложения и древних языков, наши скульпторы и художники присоединяют чудеса искусства, не уступающие древним. Но на что нам вся наша наука, наш тонкий вкус, наше воспитание! И то же самое можно сказать и про вас, евреев! Ведь уже теперь Италию подчиняют себе французы и немцы, с более грубыми головами, но с более сильными кулаками, подчиняет гениальная военная организация испанцев, а главное — их золото, которое в неисчерпаемом количестве вливается в их страну из недавно открытой Океании. Вот они, подлинные силы, против которых надо бороться не изящной культурой и искусствами, а жестокой войной не на жизнь, а на смерть. — Папа, который до сих пор уверенно и красноречиво излагал свои мысли, вдруг остановился. — Рим прекрасен, но что с ним станет, если враг ворвется сюда и зажжет пожаром все, начиная с моей виллы на Монте-Марио до замка святого Ангела и Порте ди-Нона, если пронесется с грабежом по всем улицам, по всем дворцам…
На все эти слова, которые больше могли заинтересовать художника и мыслителя, нежели политика, Реубени ничего не ответил.
А папа видел мысленно Рим, гибнущий в кровавом пламени. И, словно не желая отдаться этому ужасному видению, он пошел назад по ступеням террасы. Птицы тихо насвистывали свои песни над озаренными светом деревьями и оранжереями — жалобные песни весны.
— Странно, мы оба стремимся к установлению мира на земле, — сказал папа, — почему же мы все это время говорили только о войнах? О войнах, которые велись раньше, и о новых войнах, которые мы собираемся вести.
Реубени, очевидно, считал такие размышления не относящимися
— Потребуется еще много времени, прежде чем люди созреют настолько, чтобы обходиться без войн.
— А до тех пор чуткий, тонкий человек должен быть отдан на растерзание животному, которое ничем не стесняется, или должен сам стать животным?
Прежде чем войти через портал в сад Бельведера, Климент снова мягким, не способным к сопротивлению взором взглянул на далекий Рим. Казалось, он искал в его прочных стенах и великолепных куполах гарантии для будущего. Он покачал головой, словно желая прогнать невеселые мысли. И, наконец, повернулся спиной к великой картине, которая ничего не могла ему сказать.
В саду раздался громкий смех. Перед группой Лаокоона, положив руки на живот, корчился от смеха какой-то придворный; лицо его исказилось в гримасу, и он оглушительно хохотал. Перед ним стоял в непринужденной позе человек высокого роста в рыцарской мантии, обрамленной мехом. У него была большая борода, высокий лоб, но полное отсутствие аристократизма в чертах лица: его безобразили нос картошкой и огромный рот с толстыми выпяченными губами. Как только смеявшийся заметил папу, он моментально затих. Другой, что-то рассказывавший, тоже умолк. Оба они опустились на колени.
Лицо папы просветлело, когда он увидел человека в рыцарской одежде.
— Аретино! Какой же новой шуткой ты привел в такое состояние одного из самых невозмутимо-торжественных капитанов моей гвардии?
— Ваше святейшество, это было сказано всерьез, а не в шутку. Этот несчастный мраморный старик, — он указал на Лаокоона, лицо которого выражает бессилие и боль, — живо напоминает мне старого толстого прелата, которого я вчера наблюдал в скважину стены в комнате, когда он был у моей Нанны. Эта добрая девушка, несомненно, мастерица своего дела. Но с этим старым козлом…
— Пьетро! Вы снова хотите из-за своей болтовни лишиться только что дарованного вам помилования?
— Я как раз пришел поблагодарить за него. Я спешил приветствовать первые утренние лучи солнца, которое снова взошло для меня.
— Вы не заслужили помилования, сонеты ваших «позиций» не только грязны, но и скучны, и язык у них скверный.
Хотя слова и лицо папы выражали отвращение, он тем не менее оставил своих спутников и, словно убегая, пошел рядом с быстро шагавшим Аретино.
— Ваше святейшество знает, что я не грамматик. Я люблю тот язык, на котором говорят на улице, и презираю ученый хлам, собранный из старых полуразбитых надписей. Правда, в наше время без знания этого хлама уже не решаются пожелать друг другу доброго утра и спросить, сколько стоит фунт артишоков.
— Ты щеголяешь своим невежеством, я никогда не одобрял этого. Вот такой образ мыслей и порождает твои непристойные и пошлые стихи, которые возбуждают к тебе ненависть всех благородных душ.
— Но эти стихи, — бесцеремонно прервал его Аретино, — оказались весьма полезными, когда я их вывесил на «пасквино» для осмеяния всех остальных кандидатов на папский престол и для избрания вашего святейшества.
Папа рассмеялся.
— Это верно, ты был и останешься «Aretino il veritiero», хотя Божественным я тебя не желаю назвать.
— Если ваше святейшество называет меня правдивым, то не могу ли я из этого сделать вывод, что и это платье на мне не является ложью, хотя до сих пор я носил его, не имея на то права, а сегодня одел только от радости по поводу моего помилования.
— Пожаловать тебя званием рыцаря? — Папу, по-видимому, не рассердило это бесстыдное попрошайничество, он только задумался. — У моего брата Льва в рыцарях были шуты и юродивые! Рыцари Рима, которые будут защищать его от врагов и пожара! Но, пожалуй, те две канцоны, которые ты прислал мне вчера, заслуживают большего, нежели простое прощение. Огромное у тебя дарование, Аретино. Только объясни мне, как могут из одной и той же головы выходить такие возвышенные и святые строфы и в то же время такие отвратительные и глупые сонеты?