Реубени, князь Иудейский
Шрифт:
Одно-единственное событие: Реубени. Вся община ничего больше не хотела знать. Правда, мнения были различны, и вражда, с давних пор господствовавшая между сторонниками одиннадцати синагог, получила новую пищу. Кем был Реубени? Мессией или его предтечей, или только князем, который приносил с собою светскую помощь вместо ожидаемой помощи Божией? А от этой светской помощи не будет ли еще беды для еврейства? Или, может быть, он был волшебником и лжепророком? В таких предостерегающих голосах не было недостатка. Но большинство из тех, кто и слышать не хотел о его Божественном происхождении, придавали тем большее значение тому обстоятельству, что весть о потерянных коленах Израилевых, которую он принес в Европу, поднимет авторитет еврейства и внесет новый фактор в соотношение политических сил.
Это вынужден был признать даже Обадия де Сфорно, хотя это несколько мешало его излюбленной
IX
Сар проявлял мало интереса к той суете, которая создавалась вокруг него. Он редко показывался на людях, большую часть времени проводил в своих комнатах. В равной мере уклонялся от встреч с друзьями и врагами, ни с кем не беседовал, кроме чиновников курии, которые должны были передать ему ответ папского двора. По нескольку раз в неделю он посещал кардинала Эджидио, с которым запирался для длительных бесед. Иногда к нему приходил необузданный, веселый Аретино; однажды вечером он привел с собою капеллу папских флейтистов и устроил импровизированный концерт в честь сара. И странно было, что два таких столь противоположных человека, известный насмешник и серьезный молчаливый посол нравились друг другу. Встречи их повторялись. Может быть, сначала папа сам обратил внимание Аретино на Реубени и послал его в качестве доверенного лица с поручением, но впоследствии Аретино приходил по собственному желанию. Его не всегда тянуло в веселое общество. Наоборот, он часто предпочитал склонных к грусти людей, как папа Климент или еврейский посол, ему нравилось подобно бабочке порхать вокруг них со своими шутками. Он словно трудился над разрешением загадки, как можно грустить на этой прекрасной, сочной, сладострастной земле.
Аретино привел сара к Иоанну Горицу. Римские литераторы, поэты и ученые заинтересовались им, они ожидали красочных описаний далекого еврейского царства, казавшегося чудом. Дружески приветствуемый самим Горицом — «senex Coricius», так называли его гуманисты, намекая на корицийскую пещеру на Парнасе, — Реубени принял участие в празднестве, организованном в саду. Там читали стихи, прославляли доброго немецкого покровителя всех художников, любителя античного мира. Вспоминали гостеприимные вечера в его вилле, воодушевленные веселой беседой, которые никогда не переходили в низменные сплетни, следуя правилу, которое было начертано на красивой цистерне, стоявшей в саду: «Bibe, lava, tace». Реубени среди этих образованных, веселых, остроумных людей напоминал темное облачко, двигающееся по ясному небу. Иногда, присоединяясь к какой-нибудь группе, он произносил несколько слов, но вскоре этот человек, прибытия которого ожидали с таким нетерпением, оказывался один в стороне от всех, на мраморной скамье под темным лавровым деревом. Кругом были руины капитолийского склона и форума Траяна; их бережно сохранили при разбивке сада. Камни были так же молчаливы, как он сам. Лишь иногда приходил Аретино, осведомлялся о его самочувствии и сейчас же убегал. Другие стояли в стороне и смотрели на человека, погруженного в свои грустные мысли. Было в нем что-то жуткое, не допускавшее к сближению. Он сидел, и казалось, что он каждую минуту может вскочить и в яростных словах излить свое отчаяние. Его лицо и поза свидетельствовали, что в этом человеке сознание своего достоинства и силы борются с порывом, способным разбить все оковы и перевернуть все его существо.
Никто не решался заговорить с этим одиноким человеком. Он приподымал голову, словно прислушивался к этой внутренней борьбе, а рукой держался за бороду, точно искал опоры.
По отношению к евреям он был еще более сдержан, нежели в христианском обществе. На празднествах у римлян он еще появлялся, хотя и держал себя замкнуто. Но от разговоров с евреями он почти совершенно уклонялся. Речи евреев часто выводили его из терпенья. Они говорили не то, что надо. То, что он желал бы сказать, казалось предназначенным не для них, а то, чего они хотели, не интересовало его. И тогда в его темных глазах вспыхивали желтые огоньки, целый дождь искр, а в уголках рта на мгновение вздрагивала гневная складка.
Но во всем этом отрицательном отношении к евреям не было никакой враждебности. Чувствовалась только боль, крайнее напряжение, бдительность и
— Я знаю, что я не умру, пока не приведу изгнанников в Иерусалим.
Боль его усилилась, зубы оскалились, он терял сознание. Когда он пришел в себя, первые его слова, произнесенные с необычной простотою, были:
— Не бойтесь, потому что я знаю наверное, — я не умру от этой болезни.
Настал вечер, больной горел в лихорадке. Иосиф Царфати — хозяин дома и врач, — исследовав его, нашел состояние весьма тревожным и считал долгом рекомендовать умирающему молитву «видцуй» — покаяние в грехах. Он сделал это с обычным обоснованием, что такая молитва «не приближает и не удаляет смерти». Но cap злобно выпрямился и хриплым голосом, который едва был слышен, но который таил в себе скрытый звук трубы, сказал:
— Нет, я не произнесу этой молитвы, потому что Бог со мной, я нужен ему для его работы, вы же — уходите, — и угрожающим жестом заставил встревоженных людей покинуть его комнату.
На следующий день, после сильного пота, опасность миновала.
Прежде всего он потребовал себе новую комнату. Та, в которой его застала болезнь, была ему противна.
Его поместили в одной из комнат, которые обычно занимала младшая сестра Царфати, Дина. В открытые окна из сада проникал аромат первых летних цветов, пальмы бросали в окна свою тень, пронизанную теплыми зелено-золотистыми лучами солнца.
Дина ухаживала за больным. Кризис миновал, но последние судороги болезни еще в течение долгих дней и даже недель терзали голову и тело нетерпеливого больного. По вечерам, когда лихорадка усиливалась, он жаловался, что змеи Лаокоона подползают к нему.
Она пыталась его утешить и заводи та речь о его деле, которое он называл «благою вестью». Сначала она это делала крайне осторожно, потом, когда ей показалось, что он не без удовольствия беседует с нею, она бурно высказала ему свою веру в него. Она в него верила с самого начала, увидела в нем спасителя народа. Ее красивое лицо густо покраснело, когда она обратилась к нему с словами таинственной книги Даниила: «Ему даны величие и царство».
Он улыбнулся.
— Значит, не доктору Мартину Лютеру?
Он знал, что в доме часто бывает старшина де Сфорно, который имел большое влияние на Иосифа Царфати.
— Может быть, Лютер выполнит великие дела для своего народа, — ответила она умно и серьезно, — а вы — для своего.
— Это хорошо сказано!
Ее ясные, простые мысли хорошо действовали на него, так же, как и ее спокойный невинный взгляд. Темно-каштановые волосы, сложенные в высокую прическу, — они у нее были очень густые, — обрамляли лицо у самых глаз, золотисто-карий блеск которых смягчался длинными густыми ресницами. Круглые щеки, розовые и в ямочках, твердой линией облегали бледно-розовые, плотно сжатые губы, открывавшиеся только во время речи.