Реубени, князь Иудейский
Шрифт:
— Я никогда не говорю о том, что надо, — прервал его Макиавелли брюзжащим, педантичным голосом. — Я говорю о том, что есть. Я основываюсь на исследованиях, которыми я занимаюсь уже несколько десятков лет, на опыте истории древних времен и моего времени. Я никогда не руководствуюсь фантазией. Многие изображали республики и государства в том виде, как они существуют только в их воображении. Я же, например, когда был в Лукке, собирал сведения о прежнем властителе этого города, Кастручио Кастракани. На этих сведениях и на подлинной природе событий я и основываюсь, а не на философских системах. Одно-единственное слово этого человека говорит мне больше, нежели все прекрасные речи, которыми Данте возвещал о будущем
Секретарь улыбнулся сладенькой улыбкой, словно попробовал кончиком языка какое-то очень вкусное блюдо.
— Или, например, другое его изречение: «Я никогда не пытался победить силой, когда мог победить обманом, ибо только победа, а не искусство побеждать доставляет славу».
Сар взглянул на него с огорчением.
— В том-то и дело, что вы в глубине своего сердца любите этих злодеев, которых вы венчаете вашим двусмысленным словом virtщ [2] . А для меня отвратительна эта геройски преступная доблесть. Она может быть допущена только как принудительный выход из положения.
2
Так в книге (прим. верстальщика).
— Такова уж жизнь! Ничего не поделаешь! — горячо уверял Макиавелли, словно его собственная жизнь была поставлена на карту.
— Нет, это только маленькая частица жизни и пока еще не лучшая, — ответил cap грустным, но решительным тоном, свидетельствующим, что он не менее упорно, чем секретарь, думал над этим вопросом. — Поверьте, к этому надо подходить гораздо осторожней. Вот вам пример: вы говорите о вашем Кастракани так, словно побеждать обманом нехорошо, но побеждать силой не представляет собою ничего плохого. Но разве всякая война, с ее насилием и убийствами, разве всякое убийство человека или животного не является самым большим злом, какое только можно придумать?
— Вы имеете в виду открытую, честную войну? — спросил Макиавелли, недоверчиво покачивая головой.
— Да, открытую, честную войну.
— Но где же тогда будет геройство, честь, мужество, подвиги Фемистокла, Эпаминонда, Александра и Сципиона?
— Все это имеет второстепенное значение, в сущности, дело идет совсем о другом.
— И это говорите вы, воин, желающий вооружить евреев и собирающийся отправиться вместе с ними в поход против турок!
Уже и раньше они неоднократно резко спорили в своих беседах. Но на этот раз разговор незаметно зашел глубже. Реубени не любил пререканий и обычно не говорил ни о чем, кроме того, что непосредственно было связано с его дипломатическим поручением и в чем он усматривал поддержку для своей миссии. Но секретарь поймал его как раз на этом пункте, ловко переведя теоретический спор на предполагавшуюся войну с турками. Реубени не мог отступить.
Бесполезно прождав и на этот раз, они вместе вышли из Ватикана. Не переставая спорить, они дошли до Тибра. Зимний ветер гнал его желто-зеленые волны. Они перешли через мост Святого Ангела и прошли мимо Пантеона через весь город.
— Взгляните, мессер Николо! Рим остался прекрасен даже без когорт. А мой народ! Нужда его обезобразила: люди стали маленького роста, с большими головами, с узкой грудью, искривленные, пугливые, больные. Редко когда в них бьется старый источник радости жизни, красоты Израиля. Так вот, понимаете, когда в таком тяжелом положении, почти накануне гибели, не брезгаешь никакими средствами, даже самыми грешными, когда в борьбе со смертью хватаешься за оружие…
— А разве Италия не борется со смертью? Разве не громят ее варвары,
— У вас есть свое государство, вы не рассеяны, вы находитесь на своем месте, — жаловался Реубени.
Но Макиавелли не слушал его и продолжал:
— Мы надеялись найти Мессию в лице Кан Гранде, в лице Кола ди Риенци, Владислава Неаполитанского, Карла французского. Я сам считал таким — цезаря Борджиа, а впоследствии нашего Марса под тиарой — папу Юлия, с которого Микеланджело лепил Моисея. Все это потерпело неудачу. Фортуна не пожелала. Или, может быть, причина в том, что герои эти были сильными и дурными людьми, но все же недостаточно дурными?
Где Реубени слышал такие слова? Призраком пробегают они в туманах Кампаньи. Облекаются в определенную форму, снова всплывают: «Тайны великого дракона, лежащего на потоках», — доносится издали голос привратника Герзона.
— И разве такая война, война за объединение Италии, по-вашему, не является самым возвышенным велением, не должна вестись всеми средствами, хотя бы самыми жестокими? — закончил свою речь секретарь.
Реубени не хотелось, по-видимому, спорить с разгорячившимся противником; он желал высвободиться из сплетения доводов и возражений, которыми опутывал его Макиавелли.
— Вы уклоняетесь, — наступал на него секретарь. — Защищать и охранять эту красоту — и является целью моей войны. Это сильно действующее лечебное средство против одряхления Италии.
И Реубени внезапно почувствовал, как его выманивают с прочной позиции, нападают на него сзади. Он сказал последнее, что ему еще осталось сказать:
— Вы рекомендуете зло, и совесть у вас при этом спокойна. А я делаю то же самое, но с угрызением совести. Делаю это, но одновременно хочу ограничить зло. Можете считать это великим или мелочным. Но, по всей вероятности, это единственная возможность.
Голос его упал, он с трудом переводил дыхание и едва мог продолжать свою речь.
— Вы сами знаете, что вы сейчас сказали сущую нелепость, мессер Реубени. Ограничить зло? Ведь оно требует от нас всего, всего. И если разжижать его умеренностью и комическими угрызениями совести, то получатся самые печальные последствия. В своей книге о Тите Ливии я очень обстоятельно это доказал: «Римляне всегда избегали золотой середины. Покоренным городам они предоставляли права гражданства или совершенно уничтожали их. Если бы они их щадили, то им пришлось бы иметь дело с бесконечным рядом восстаний. Нет ничего более вредного, чем умеренность и золотая середина. И ничто не свидетельствует так явственно о неблагородной, ничтожной душе».
Реубени казалось, что дорога, которая вела в бесконечность, высасывает у него все силы. Ноги его еще двигались впотьмах, но еле-еле, и он ощущал какую-то беспредельную слабость! Это старый исконный враг — это Рим, строящий дороги и разрушивший Иерусалим. В его представлении все спуталось. Вот бесконечная вереница красивых еврейских рабов. Они воздвигли Колизей — под кнутом Рима, теперь их уводят. И он среди них — их уводят навсегда, распыляют по колониям нижней Италии.
— Нет, этого не может быть, — с трудом выговорил он и искал какого-нибудь факта, хотя бы такого, в котором ему строго-настрого запрещено признаваться, лишь бы хоть на момент снять с себя эту тяжесть. — Допустим, человеку приходится украсть у родной матери, отнять у нее деньги, с трудом заработанные в течение десятилетий. Это можно потому, что так требует призрак спасения, показавшийся вдали, призрак спасения гибнущей души и спасения народа. И вот шкатулка взломана, в руках свертки с деньгами, кошельки. Что можно взять отсюда? Только самое необходимое, лишь столько, чтобы хватило на дорогу? Или же надо просто уступить злу и жестоко забрать все?