Реванш
Шрифт:
«Хорошая работа, Воробушек. Теперь замеси тесто. Вот так. Воткни в нее костяшки пальцев. Да, именно так. А теперь растяни его. Ben fatto, amore mio! (прим. С италь. — Молодец, любовь моя!)»
После той перестрелки я не так уж часто слышал мамин голос. Теперь это как быстрый удар под дых, воспоминания о её смехе, когда я пытался мять и формировать свою собственную основу для пиццы в нашей маленькой кухне, когда я был ребенком. Я подхожу к раковине позади Кэма и мою руки, затем закатываю рукава рубашки до локтей, занимая место на острове напротив отца Сильвер. Он дергает подбородком в сторону закрытой керамической миски, щедро посыпая сыром пиццу, которую он почти закончил готовить, прежде чем я постучал в парадную дверь. Внутри миски большой комок теста. Запах дрожжей ударяет мне в нос, когда я отрываю горсть и шлепаю ее на мрамор, начиная разминать руками. Оказывается, это заученное движение —
С минуту мы с Кэмом работаем молча. В конце концов он доволен своим результатом, и идет, чтобы поставить ее в духовку рядом с той, что уже готовится. Вернувшись, он открывает бутылку пива и ставит ее передо мной.
— Я собираюсь сделать кому-то очень больно, — твердо говорит он. — И мне нужно, чтобы ты сказал мне, кому я должен причинить боль.
Вот черт!
Это просто проверка.
Пиво и заявление.
На хрен.
Я беру пиво и делаю большой глоток, пытаясь выиграть немного времени. Бутылка уже наполовину опустошена, когда я опускаю ее с губ.
— Что сегодня случилось с Сильвер? — тихо спрашиваю я. — Если вы говорите о безумном желании причинить кому-то боль, то я должен знать.
Мускул на челюсти Кэма дергается, пока он обдумывает это. Он поправляет очки на переносице.
— В ту ночь, когда родилась Сильвер, я собирался сесть на самолет до Вашингтона. Одна крупная компания предложила мне пройти стажировку на восточном побережье, и я подумал, что к черту все это. Я слишком молод для ребенка. С Селестой все будет в порядке, если я уйду. Она такая чертовски сильная, и вся ее семья здесь, чтобы помочь ей. И вообще, что хорошего я мог ей предложить? Я был чертовски напуган. Никогда еще я не был так напуган за всю свою гребаную жизнь. Я уже приехал в аэропорт, когда получил голосовое сообщение от мамы Селесты, что у нее начались схватки. Я сидел там и говорил себе, что вернуться назад — это самое худшее, что я могу сделать. В Вашингтоне я мог бы заработать больше денег и смог бы лучше поддерживать их материально, если бы жил в большом городе, а не пытался влачить жалкое существование здесь, в Роли. Я смог бы создать себе жизнь и имя на другом конце страны, чего никогда не смогу сделать в этом захолустном городке, и однажды... Однажды мой ребенок сможет по-настоящему подумать о том, что я сделал и почему я это сделал, и действительно будет гордиться мной за то, что я сделал трудный выбор. Ты можешь себе это представить? Я действительно пытался убедить себя в том аэропорту, что делаю Селесте и ребенку одолжение.
Он горько смеется.
— Я сидел там со всеми этими сообщениями, наводнившими меня, потому что я не отвечал на мой древний гребаный мобильный телефон Nokia, и принял решение. Я уже собирался уехать. Они открыли посадку на мой рейс, а я сидел там, наблюдая, как все остальные показывают свои билеты и садятся в самолет, и я говорил себе это снова и снова. Кэмерон Париси, ты садишь в этот чертов самолет до Вашингтона и не будешь оглядываться назад. Не смей, бл*дь, оглядываться назад. Они выкрикивали мое имя через громкоговорители. Сказали, что у меня есть пять минут, чтобы добраться до ворот, иначе самолет улетит без меня. Они понятия не имели, что парень, которого они ждали, задерживая весь полет, был тем самым парнем с рюкзаком у ног, который сидел на стульях перед стойкой регистрации и смотрел на дорожку, ведущую к самолету, как будто это были врата самого ада.
— С минутой в запасе, я встал, схватил сумку и отдал женщине свой билет. Она провела меня внутрь, сказала, что я еле успел... но мои ноги ни хрена не несли меня вперед по этому проходу. Мы с Селестой так и не узнали, будет ли у нас девочка или мальчик. На ранних сроках беременности так нам было легче быть менее напуганным. Я даже был немного взволнован. Сама мысль о подобном сюрпризе пришлась мне по душе. Но стоя в том аэропорту, готовясь улететь навсегда, я вдруг понял, что даже не видел лица своего ребенка. Я не знал, кого именно оставляю позади. И это... это ударило меня прямо сюда, — говорит он, ударяя себя кулаком в центр груди. — Если я уйду, то никогда не узнаю. Селеста дала бы мне знать, мальчик это или девочка. Она бы сказала, как назвала ребенка. Она могла бы даже прислать мне фотографии через некоторое время, когда была бы менее сердита и менее обижена, но я никогда по-настоящему не узнаю этого ребенка. И эта мысль была мне невыносима. Это чертовски раздавило меня.
— Всю обратную дорогу до Роли я ехал на двадцать миль сверх установленной скорости. Я приехал в больницу как раз к родам. Селеста даже не подозревала, как близко я подошел к тому, чтобы бросить ее. Я никогда не говорил ей об этом. Она была так благодарна мне за то, что я был там, когда пришло время... я не знаю. Мне показалось
— Я никогда раньше не держал в руках ничего такого крошечного, такого хрупкого. Когда я взглянул на ее маленькое личико, мое сердце бешено заколотилось в груди. Она открыла глаза. Она увидела меня, а я увидел ее, и мне показалось, что мир впервые в моей жизни сфокусировался. Действительно стал в фокусе, как будто я наконец-то увидел то, что было важно, и это была крошечная маленькая девочка, смотрящая на меня, как будто я повесил чертову луну. Она тут же перестала плакать, и мы долго смотрели друг на друга, гадая, кто же, черт возьми, этот другой человек. Одна из акушерок взглянула на нее, закутанную в одеяла, и сказала: «Она просто нуждалась в своем папочке». И это... это чертовски убило меня. Этот ребенок, этот беспомощный младенец, которого я уже обожал и боготворил больше, чем саму жизнь? Я почти ушел от нее, а она нуждалась во мне. Я тут же дал себе клятву, что никогда не покину ее. Что никогда не перестану быть там, если она будет нуждаться во мне в будущем. Я всегда буду защищать ее и заботиться о ней, и мне кажется, что я чертовски хорошо справлялся с этим, Алекс. До этого года я был для нее всем, чем поклялся быть. Ее защитником. Ее рыцарем. Ее кормильцем. Единственным человеком, к которому она может обратиться, когда ей больно или грустно. Но что-то случилось, и теперь все серьезно, по-королевски испорчено, а я не позаботился о своей дочери, когда она нуждалась во мне, Алекс. Я даже не могу сказать тебе, что это делает с мужчиной, когда он это осознает. Так что, пожалуйста, знай, что я уничтожу тебя на хрен, если ты не скажешь мне, кто причинил боль моей дочери, и я сделаю это с радостью, с улыбкой на лице, потому что мне надоело не быть рядом с Сильвер, когда она нуждается во мне.
Святое гребаное дерьмо. Кэмерон потерял свой вечно любящий разум. Он угрожает мне, чтобы получить то, что он хочет, что, как правило, не очень хороший план. Обычно я восстаю против угроз только из принципа, но Кэм…
— Папа? С кем это ты разговариваешь?
Я чуть не выпрыгиваю из своей кожи, когда слышу голос Сильвер в коридоре. Кэм откидывается назад, приклеивая на лицо улыбку, которой еще минуту назад точно не было. Когда Сильвер входит в кухню, со слегка взъерошенными волосами и покрасневшей щекой от подушки, ее отец выглядит так, словно ему на все наплевать в этом гребаном мире. Глаза Сильвер вспыхивают, когда она видит меня, и острый, болезненный узел сжимается в моей груди. Я никогда не привыкну к тому, что другие люди смотрят на меня вот так. Как будто я заслуживаю всей любви и обожания в мире. Я не стою и трех секунд времени этой девушки, и все же каким-то образом она позволила мне влюбиться в нее по уши, и это просто... чертовски невероятно.
— У нас закончились те маленькие оливки с перцем, которые ты любишь, — говорит Кэм, целуя дочь в макушку. — Я сейчас сбегаю в магазин и куплю. Если вы, ребята, вспомните что-нибудь еще, напишите мне и дайте знать. Я не задержусь надолго.
Он берет связку ключей с тарелки у входа и выходит, не сказав больше ни слова.
— Так тактично, — говорит Сильвер с изрядной долей сарказма. — Он сбегает, чтобы мы могли поговорить.
Я верчу в руках полупустую бутылку пива, сверля взглядом ее лицо. Под её кожей уже появляются новые синяки, оставляя пурпурно-черные тени, которых не было раньше, когда я видел ее возле офиса Дархауэра. Мой гнев — стальная перчатка, сжимающая меня все сильнее. Живое, дышащее существо, прямо под поверхностью моей кожи, которое хочет, чтобы я потерял хладнокровие и в бешенстве начал разбивать вещи. Но я не могу этого сделать. Мне нужно... мне нужно оставаться чертовски спокойным, или это будет катастрофа.
— Это было очень мило с его стороны, — говорю я. — Нам действительно нужно поговорить. — Я беру время, чтобы выровнять дыхание. Только когда я думаю, что мое дерьмо заперто, я позволяю себе снова открыть рот. — Ты хоть представляешь, как трудно прожить целый день и половину вечера, не зная, что случилось с тем, кто тебе дорог? Видеть их обиженными и явно расстроенными, и не иметь ни малейшего представления, почему, что случилось и кто это сделал?
Она смотрит вниз, на кухонный островок, волосы образуют занавес вокруг ее лица, скрывая раскаяние.