Ревность
Шрифт:
Моя связь с Жаком установилась в контексте определенного сексуального режима, которого я придерживалась в момент нашей встречи, но затем претерпевшего изменения, и теперь мне казалось возможным, что развитие наших отношений могло бы произойти при молчаливом отказе от этого режима. Во всяком случае, мне не хотелось вспоминать, что наши отношения были с ним как-то связаны. Интересно, имела ли моя маниакальность, из-за которой мне часто приходилось устраняться из жизни Жака, ретроспективное действие и распространялась ли она на наши прежние отношения? В то время как я многократно прокручивала в голове фантазмы, неутомимо заставляя его участвовать в непристойных сценах с другими женщинами, я была уже не в состоянии вспомнить те моменты, которые мы проводили с ним наедине. А может быть, меня терзали угрызения совести, которые возникли уже давно, когда он в своих письмах критиковал мое поведение, и побудили меня не «компрометировать» наши с ним отношения таким поведением? Освободилась бы я от скрытого чувства вины, если бы начала идеализировать наш союз, не подпуская Жака к сексуальному общению, как к чему-то слишком банальному? А может быть, в результате наших дискуссий, когда Жак подвергал мою личность всестороннему анализу, я так конкретно идентифицировала себя с тем образом, который, как мне казалось, он составил обо мне — фанатке случайных и многочисленных половых связей, что была уже не в состоянии представить себе, что наши стабильные отношения способны доставлять радость? Во время бесконечных споров нам приходилось во всех малейших подробностях воскрешать наше прошлое, но при этом
Я получила несколько открыток, на обороте которых он описывал отдельные сцены, пытаясь пробудить во мне воспоминания. Как, например, в какой-то клетушке я отсасывала ему, сидя на корточках («твои голые ляжки торчали из-под задравшейся юбки»), а затем резко одернула ее и пошла встречать посетителя, которого он не мог видеть, поскольку «не отрывал взгляда от твоей задницы, которая покачивалась под легкой материей». В другой раз он долго описывал наши неоднократно повторявшиеся ночные экзерсисы, когда, по его утверждению, он отымел меня «во все места», а я подстегивала его криками, вульгарными словечками, пришпоривала, ударяя по ляжкам и ягодицам, и к наступлению трудового и достаточно насыщенного дня мы оказывались совершенно вымотаны. Читая эти строчки, я испытала сильные эмоции, а главное — облегчение, что почувствовала, наконец, проявление его любви — ведь я так долго и упорно считала, что Жак безразличен ко мне, отвергает меня, и это ощущение облегчения было сродни сексуальному возбуждению: та же волна разливалась по телу, раскрепощая его от солнечного сплетения до влагалища. Рассказы Жака не надоедали мне. Они так живо действовали на меня, словно мы наяву и заново переживали эти сцены, но проживали их, как в первый раз.
Когда мы надолго расставались, приходили открытки. Мы компенсировали географическую отдаленность телефонными разговорами, я так сильно прижимала трубку к уху, что оно потом горело. Ужасные это были диалоги! По телефону невозможно заменить слишком грубое слово просто взглядом или удержаться от ядовитой реплики под встречным взглядом; поэтому любые выпады получаются более резкими, хотя то, что собеседник невидим, облегчает, как и на исповеди, самые трудные признания. Высказав все аргументы, мы чувствовали полное опустошение; однажды у меня слегка закружилась голова, и я даже выронила трубку. В последующие дни я занялась сочинением нового сюжета, в который до конца не верила, но зато благодаря ему я отвлекалась от страданий, получая облегчение как от плацебо: поскольку наш конфликт был неразрешим, я пришла к заключению, что мы должны расстаться по моей инициативе: я куда-нибудь перееду. И это сразу повлекло за собой массу проблем: я не смогу обойтись без своей библиотеки, а как разместить столько книг в маленькой квартире, и у кого останется кот?.. Наконец, через несколько часов или несколько дней, кто-то из нас первым звонил по телефону, чтобы невозмутимо осведомиться о чем-то незначительном. Мы осмеливались робко произнести несколько слов извинения, и поскольку невозможно было молча обняться, стараясь помириться, Жак придумал фокус с открытками, которые приходили сразу по четыре-пять штук. Эти нежно-порнографические послания возвращали телу былую силу, заставляли забыть о виртуальных диалогах. Я искала открытки среди почты, с восторгом читала и перечитывала их.
Они делали меня восхитительно посторонней для самой себя. Я забыла про приключения, о которых напоминали мне эти послания, и теперь они позволяли мне легче проникнуть в тот рай, где обитал Жак и куда, как я полагала, мне нет доступа. В некоторых конкретных обстоятельствах я, как умела, находила это ощущение собственной чуждости, которое неизбежно сопровождается ощущением свободы — свободы быть другой, свободы на мгновенье вырваться из когтей страдания. Говоря о наших расставаниях — это были встречи после разлуки. В течение десяти дней или двух недель мое одиночество было насыщено фантазиями — и мучительными, и утешительными. Когда Жак приезжал встречать меня в аэропорту Перпиньяна или, наоборот, возвращался в Париж, то в самые первые минуты нашего воссоединения я пользовалась этим переходом из одного состояния в другое — когда мы уже не разлучены, но еще не успели привыкнуть друг к другу, — так мне хотелось пусть ненадолго, но продлить ощущение полной погруженности в мир фантазий. Я могла заново пережить столь чудесные ситуации, как те, о которых шла речь на обороте открыток. Тогда исчезали угрызения совести: они могли возникнуть сразу после ссоры, преодолевалась неловкость, почти робость: я могла привнести их в наши сексуальные отношения. Когда я отправлялась в путешествия, я специально никогда не надевала трусов и, как только усаживалась рядом с ним в джип, выставляла колено, чтобы он нежно положил руку мне на бедро. Я требовала продолжения ласки, пока он не обнаруживал поджидавший его сюрприз — мой лобок. Как только мы выезжали на шоссе, я стягивала с себя одежду; когда мне удавалось вытащить его член из тугой оболочки джинсов, это вызывало у меня эйфорию и повергало в состояние полной расслабленности. Скорость, из-за которой кажется, что автомобиль отбрасывает от себя неподвижные предметы на обочине, создает вокруг тела особое пространство, узкую зону, где не действуют никакие законы, где нагота естественна, как у животных, и не вызывает стеснения.
Или же я без предупреждения приходила встречать Жака на Лионский вокзал, в плаще, надетом на голое тело. Шагая рядом с ним по перрону или сидя возле него в метро, я забавлялась тем, что он пребывал в полном неведении, что до объекта его желания достаточно протянуть руку: так веселятся, когда заставляют ребенка искать припрятанный от него подарок, подбадривая словами «Горячо, горячо!»; я вела себя тогда особенно нежно. Я ликовала — в толчее метро всего один миллиметр ткани отделял Жака от моего голого тела, можно было одним жестом убрать эту преграду, что я и делала, расслабив пояс прямо перед входной дверью нашего дома. Случалось, что мы трахались прямо на пороге.
* * *
В наших спорах Жак всегда ставил во главу угла сексуальные отношения, независимо от моего поведения вообще и с ним — в частности, и это в какой-то степени объясняло его собственную позицию — ведь если, в конечном итоге, я проявляла «безразличие» или «скуку», то он неизменно хотел меня. Но несмотря на то, что мои фантазии с его участием в главной роли, как кинокамера, снимающая порнофильмы, были сфокусированы на сексуальных актах, мои претензии к нему никогда не касались непосредственно этой сферы. Как это ни парадоксально, я могла представить себе, чтобы он уверял какую-то незнакомку, что ни одна женщина на свете еще не доставляла ему такого удовольствия, я могла довести эту сцену до того момента, когда все ее тело сотрясается от оргазма, но я никогда не смогла бы бросить ему упрек: «Ты хотел другую женщину сильнее, чем меня» или еще того хуже: «Я ненавижу тебя за то, что ты занимался любовью с другими». Это вовсе не означало, что я образумилась и признала, что он имеет равное со мной право на свободу, просто я не сомневалась в свидетельствах его любви ко мне или в его привязанности ко мне как к женщине. Не теряя надежды, я снова и снова принималась расспрашивать его, в расчете на его бесконечное терпение, неизменную заботливость — проявление его любви. Мои первые вопросы, как я уже говорила, касались лишь общих сведений — дата, место или условия встречи, по крайней мере, я так это преподносила. Сама не понимая, зачем я это делаю, я пыталась заменить каждую деталь в моих воображаемых реконструкциях подлинной, какую мог вспомнить Жак; я хотела взглянуть на гипотетический подлинник картины, которую рисовала прежде с закрытыми глазами. Однако, поскольку Жак редко отвечал на мои вопросы или уточнял какие-то конкретные детали, этот подлинник не мог заменить вымышленной картины, он только
После долгих колебаний я решилась задать первый вопрос, сформулировав его как можно лаконичнее и проще: «Ты ходил на ужин к супругам X вместе с Л.?». Не успела я закончить фразу, как Жак мгновенно вскипел (теперь он будет так реагировать каждый раз). Он больше не может выносить мою «болезненную ревность», «мазохистское переливание из пустого в порожнее». Проявив осмотрительность, я осторожно намекнула ему, что моя любознательность носит абсолютно безобидный характер: если он подтвердит этот факт, я больше не буду об этом думать. Но Жак уже не слушал меня, он тоже страдал и страдает и теперь требует, чтобы я пощадила его. Я проиграла. Тот, кто это произнес, не мог распахнуть передо мной райские врата; мне в свою очередь оставалось лишь попытаться разжалобить его примерно такими доводами: то, что он окружил себя молоденькими девушками, оскорбляет мое тело, тело зрелой женщины; он уделяет им отеческое внимание, которого я лишена; наши друзья, сговорившись, скрывают от меня его связи, и я выгляжу посмешищем в их глазах.
Во время наших первых разговоров после того, как я получила доступ к его дневнику, я с удивлением поймала себя на том, что капризно заявляю о своем желании прибегнуть к пластической хирургии: ведь отныне мне придется соперничать с двадцатилетними девушками. Прежде такая мысль не приходила мне в голову (впрочем, она вообще не должна была бы возникнуть). Пока я делала это неожиданное заявление, я почувствовала, что я не только веду себя, но даже внешне почти напоминаю чистой воды несколько старомодную буржуазную дамочку, таких — очень ухоженных и знающих, как себя вести, когда изменяет муж, — изображали в романах-фотографиях, которые я просматривала подростком. Я настолько вошла в эту роль, что, в сущности, могла бы теперь, как содержанка, попросить денег, предвкушая, какое получу удовлетворение, если надену элегантную шубу. Говоря это, я сидела, выпрямившись на стуле, но создавалось впечатление, будто я развалилась на нем нога за ногу, лихо упершись рукой в бедро и подперев ладонью подбородок. Гораздо раньше, после того как в моей жизни произошла трагедия, меня также выручил один речевой стереотип. Когда моя мать наложила на себя руки, а все остальные близкие родственники — жившая с нами бабушка с материнской стороны, мой отец и мой брат тоже ушли из жизни еще раньше, — я столкнулась с ужасом от этого самоубийства в полном одиночестве, без поддержки тех, кто мог бы разделить мое горе. Долгие годы я была убеждена в том, что эта трагедия лишила меня твердой веры, сопутствующей нам с детства, — веры в свое будущее, при этом я не смогла бы назвать конкретные цели, от которых мне пришлось бы отказаться, и испытывала бессилие; та, в кого превратилась маленькая полная амбиций девочка, погруженная в книги, оказалась в полной растерянности. Я пыталась рассказать об этом Жаку, и в один прекрасный день не нашла ничего лучше, чем произнести такую фразу: «Смерть матери сломила меня».
«Терпеть не могу штампы!» — резко ответил он мне, правда, из самых лучших побуждений, в надежде, что я отвлекусь от этой трагедии. Я почувствовала себя еще более обескураженной и вдобавок униженной, поскольку меня поймали на месте преступления: я произнесла шаблонную фразу. Но в последующие дни я, в конце концов, пришла к решению, что не стану отрекаться от слова «сломила», даже если обычно его употребляют не к месту, излишне мелодраматично, и поэтому, вопреки первоначальному смыслу, оно звучит напыщенно. Не случайно же штамп именуют штампом. Когда мы к нему прибегаем, это вовсе не означает, что в данный момент нам не хватает ясности ума, мыслительных способностей или же культуры, позволяющей пользоваться более изощренным и соответствующим случаю словарем: просто нам нужно к кому-то примкнуть. В растерянности перед лицом горя, как и в эйфории огромного счастья, мы не способны оставаться в одиночестве: так бывает, когда мы переживаем какие-то исключительные эмоции и стараемся с кем-то разделить их и тем самым умерить, иначе говоря, ослабить их накал. Конечно, я выражалась так, как принято выражаться на телевизионных исповедальных шоу, но я бы сама, не колеблясь, пошла бы на сцену, лишь бы убедиться, что на самом деле совсем нетрудно и даже естественно публично объявить, что твоя мать в депрессии выбросилась из окна, и тогда страдания растворятся в гуле ничего не значащих реплик. Когда я выдвинула идею о возможной подтяжке лица, я проецировала на себя расхожую роль женщины, которая верит, что все проблемы решаются с помощью внешности, и, погрузившись в эти безыскусные мысли, почувствовала, что прихожу в себя после страшных потрясений. К этому нужно добавить, что я постепенно разрабатывала фантастические сценарии сексуальной жизни Жака, следуя, как уже говорила, определенным стереотипам; и теперь, когда я сама выбирала для себя шаблоны поведения, я как бы воплощала их в реальность. Иначе говоря, стереотипы и реальность смешивались в континууме жизни. Возраст обманутой женщины, как и влечение зрелого мужчины к молоденьким девушкам, а также принятые в обществе шутки над мужьями-рогоносцами — эти постоянные величины сентиментальных и сексуальных вымыслов — служили для меня определенными ориентирами, незначительность которых в расчет не принималась, они создавали для меня иллюзию реальной жизни, состоящей из коротких продолжений моих фантазмов. Эпизод с желающей омолодиться дамой, чьи реплики я могла бы воссоздать в подлинном диалоге с Жаком, был логическим продолжением другого эпизода — я, например, заставала его в нашем доме в компании юной подружки, что в данном случае оказывалось лишь плодом моего больного воображения. И без того понятно, что все эти доводы не могли дать Жаку ключа к разгадке тайны: в чем же кроется причина моего отчаяния; оно настолько пугало его, что он даже начинал испытывать жалость к самому себе.
Случалось, что наши споры затягивались до глубокой ночи; мы лежали бок о бок в постели, как фигуры на надгробьях, устремив глаза в темноту, правда, не столь глубокую, как в их случае, но так же близко друг от друга, как и они, и в то же время разделенные ложбинкой в складках простыни. И пока соль от высохших слез дубила мне щеки, а слова слипались в черный комок, забивший рот, я уже не ждала от него ни единого слова, а только какого-нибудь жеста. Я говорила ему: «Ну хотя бы пошевелись».
Мне хотелось сочувствия, такого, которое я испытываю, например, при взгляде на стариков, слишком слабых физически, чтобы видеть мир за пределами своей квартиры, при взгляде на детей, от которых прячут потайные ключи к мирозданию, при взгляде на животных, которые ищут дорогу, прижавшись мордой к земле, — они неспособны понять суть гнетущего их страдания. В нем растворяется все их существо, и их остановившиеся взгляды, обращенные на всезнающих и ответственных за них мужчин и женщин, свидетельствуют о том, что они сжились со своим несчастьем. Я искренне полагаю, что и мне самой свойственна подобная доверчивость, когда я страдаю, но могу найти только те объяснения, которые можно выразить словами, не погружаясь в бездны личных эмоций. Возможно, меня легче было бы понять, если бы, не прибегая к клише и не искажая незначительных событий повседневной жизни в угоду своим фантазмам, я просто начала бы их пересказывать. Мне это вообще не приходило в голову, поскольку никогда, как мне кажется, мое подсознание не рискнуло бы доверить Жаку секрет моих мастурбационных галлюцинаций, которые по сути представляли собой лишь мое видение его развлечений с другими женщинами. Невозможно было требовать от него повышенного внимания, как я пыталась в те минуты, и одновременно пересказывать роман, в котором из-за его безразличия и пренебрежительного ко мне отношения я оказывалась исключена из его сексуальной жизни. Я ждала проявления этих чувств точно так же, как пристрастилась к этой невыносимой, мучительной пытке. У меня в горле застрял черный комок — словно застывающая лава, а из всех органов чувств у меня осталась одна кожа, и я надеялась, что Жак приласкает ее, погладив указательным пальцем.