Ревность
Шрифт:
Какие-то отдельные рассуждения даже остались у меня в памяти. Однажды я сказала, что завидую Жаку за его способность погружаться целиком, разумеется, погружаться в наслаждение, — но, говоря это, имела ли я в виду свои фантазии, которые в момент моего оргазма всегда заканчивались появлением Жака? Доктор М. просил меня вернуться к этому наблюдению. Мне нетрудно было признать, что сама я совсем не умела погружаться целиком даже в воду, поскольку так и не научилась плавать и испытывала ужас перед разверзающейся подо мной бездной, когда я пыталась лежать на воде. Что же касается погружения в удовольствие, теперь оно происходило иначе. Я больше не участвовала в этих ночных авантюрах, во время которых, вопреки своей воле, становясь совершенно безынициативной, я сливалась с огромной безымянной человеческой массой. Мои отношения со странным любовником, который играл со мной, как ребенок с катушкой в игре Форт-Да [28], наконец полностью завершились. Впервые в жизни я оказалась наедине с Жаком как с единственным сексуальным партнером; кризисы не мешали сексу, и наши отношения даже стали более регулярными.
Действительно ли мы оставались с ним наедине? Разве здесь не присутствовала еще одна пара глаз — глаза Наблюдательницы, завладевшей мною в детстве и непрерывно делящей надвое мое сознание, той, что подменяла всевидящее око Божье и сочиняла сценарий моей жизни?
В другой раз Наблюдательница вообще исчезала, уступив место фотоаппарату Лейка или Сони. Наши сексуальные отношения проходили через периоды охлаждения, которые были как нельзя кстати, если учесть, что в остальное время мы не могли расслабиться и были напряжены, вот почему у нас вошло в привычку превращать в игру фотосеансы, так или иначе предварявшие акт. Меня, например, такие игры подпитывали и давали импульс моему «внутреннему кино». Жак всегда предпочитал фотографировать меня обнаженной или полуобнаженной в несоответствующей этому обстановке: на свалке машин, в церкви, на фоне исторических памятников, чуть в стороне от экскурсионной группы… Он пристрастился выбирать самые неподходящие места, и если во время приготовлений мне случалось продрогнуть или порвать платье, открывающее выпадающую оттуда грудь, или быть застигнутой врасплох прохожим или охранником, я забывала про все эти страхи, когда на меня был направлен объектив. Излучение, исходившее из гигантского монокля, скрывающего глаз Жака, заменяло мне одежду, когда я оставалась голой, и я с легкостью перемещалась в поле оптического прицела; я чувствовала себя защищенной. Когда давалась команда двигаться к нему, я старалась попасть в этот луч, и пока Жак наводил объектив, я видела лишь черный туннель, который затянет меня внутрь, как духа, исчезающего в волшебном фонаре.
Во время моих сексуальных эскапад мне как-то довелось иметь дело с незнакомым мужчиной, который запрещал мне закрывать глаза, пока он вколачивал в меня свой член. «Смотри на меня, — властно, почти строго говорил он, — смотри мне прямо в глаза». Я подчинялась, как умела, и если я не забыла про этот эпизод, то только потому, что получила тогда необычайно острое наслаждение. Визуальный контакт при физическом соитии пробуждал в нас нечто вроде сверхсознания, что, как ни странно, устанавливало некую дистанцию, усиливавшую наслаждение. Поскольку в момент непрерывного возбуждения половых органов черты лица часто становятся застывшими, я видела у него такое выражение лица, остановившийся на мне взгляд, я отражалась в его глазах в самом неприглядном виде: это вовсе не означало, что я начинала строго судить себя или то, чем мы занимались. Но как все те, кто, напротив, исключает понятие морали из своих сексуальных отношений, я бессознательно обращалась к ней, чтобы получить удовольствие от нарушения запретов: я воспринимала себя как попрошайку, настойчиво вымогающую мгновенное наслаждение. Однако я не слишком хорошо усвоила уловки, к которым прибегает наслаждение, поскольку поворот в наших с Жаком отношениях не дал мне возможности их обнаружить, и моему прозрению во многом способствовали фотоаппараты и цифровые камеры. Когда наши сеансы эксгибиционизма-вуайеризма завершались соитием, у Жака вошло в привычку смотреть попеременно то на мое, то на свое тело, то на наши половые органы, то в видоискатель фотоаппарата, находившийся у него в руках — но там, соответственно, изображение выходило крупным планом, — и если я не могла видеть картинку сама, то даже мысль о ней действовала на меня как сильнейший афродизиак [29]. Этот вариант оказался настолько беспроигрышным, что мы старались специально воссоздать такие условия, если их почему-либо не было. Мы ласкали друг друга, а потом я внезапно отходила на два-три метра. Повернувшись к нему спиной и сильно наклонившись вперед, я расставляла ягодицы, чтобы было видно отверстие ануса и заросли лобковых волос, как новый образ, который вырастает у тебя на глазах, когда переворачиваешь страницу детской книжки с объемными разворотами. Я спрашивала, хорошо ли ему видно; мы, не сговариваясь, определяли дистанцию и на несколько мгновений она становилась столь же непреодолимой, как расстояние между сценой или экраном; пригнувшись, я лишь старалась совпасть с контуром изображения, которое ему предлагала. Если совпадение происходило, то я в этих образах растворялась. Одна ли я так устроена? Бывают ли для человеческих существ другие удовольствия, помимо непристойных? Даже когда тела находятся в самом тесном контакте, разве не существует обходного пути — проекции фантазма — пусть зрелище будет открываться только мысленному взору?
Итак, мне не удалось последовать совету доктора М. Я завидовала Жаку, что он может просто так, без задних мыслей наслаждаться в сексуальном раю. Я говорила себе, что я в этом смысле самообольщаюсь. С самого первого раза, давным-давно, когда я поняла, что я не единственная женщина, которая приходит к Жаку в его холостяцкую квартирку, я пыталась защититься от ревности, похваляясь тем, что, как я написала в оставленном ему письме, — я самая продвинутая из всех; я продолжала жить с мыслью, что сексуальность — это сфера, в которой я добилась совершенства, и когда в жизни я сталкивалась с неудачами или препятствиями, у меня была своя территория, где меня ничто не сковывало, и я пользовалась ею, чтобы обрести покой, уверенность в себе, забвение и способность расслабиться. Но, чувствуя себя свободной, разве я не стала при этом неразборчивой, и, отдаваясь на волю случайных встреч, разве я не слишком доверялась этому самому случаю в поисках наслаждений? Разве не следовало мне вести себя не столь беспечно и не растрачивать себя, стремясь определить собственный путь к наслаждению? Я придерживалась рассуждений, достойных учебника сексологии,
Я была не слишком одарена способностью анализировать сны, которые запоминала с огромным трудом. Когда я их записывала и перечитывала на следующий день, они казались мне непонятными и приносили одно разочарование. Но зато я очень тонко чувствовала их атмосферу; даже когда она была гнетущей или страшной, я предпочитала не продлевать сон в попытке истолковать его, а зависнуть там, как облако над буколическим пейзажем. И все-таки однажды я пришла на сеанс с намерением рассказать свой сон. Сегодня большая его часть канула в небытие, но вот что я запомнила. Я нахожусь у психоаналитика. Вопреки обыкновению, он не открыл дверь, приглашая меня в кабинет, поскольку дверь уже приоткрыта. Дверь между приемной и кабинетом находится где-то в центре стены, в сужающемся пространстве, наподобие коридора, поэтому, когда во сне я проходила через эту дверь, я видела доктора с некоторого расстояния; он стоял посреди комнаты. Рядом с ним была женщина. Вот и всё. У меня возникли сомнения по поводу ее личности: уже не помню, была ли это незнакомая женщина или я сама, или какой-то собирательный образ, как это часто бывает во сне. Сцена не была сексуальной, впрочем, в памяти не осталось каких-то особых жестов или слов, но сохранилось ощущение сердечного расположения и волнующей двусмысленности.
После этого сна я вспомнила сцену, на этот раз из жизни, относившуюся к моему отрочеству. Долгие годы у моей матери был друг, проводивший у нас много времени в отсутствие отца — иногда по нескольку дней. Мы с братом так с ним сблизились, что называли его папашей. И хотя нас никто не предупреждал, мы никогда не упоминали о нем в присутствии отца, и это доказывает: еще до того, как мы могли понять суть их отношений с матерью, мы догадывались, что они греховны и запретны, а потому их нужно скрывать. Но уже в том возрасте, когда секс стал более понятным, я случайно застала папашу и мою мать, обнимавшихся украдкой в дверях квартиры. Я шла по коридору, ведущему в комнаты, и увидела их в другом его конце в дверном проеме. Мать стояла спиной ко мне, но когда я закрываю глаза, чтобы представить себе эту сцену, передо мной возникает ее размягченное лицо и тот особый взгляд, который появляется от чувства спокойной уверенности и сознания, что ты любим. Я была потрясена, но уже не могу сказать, чем именно: сомневаюсь, что я подумала о предательстве по отношению к отцу, как можно было бы истолковать этот поцелуй, поскольку давно было условлено, что у каждого из них «своя отдельная жизнь». Я слышала разговоры, да и сама знала, что у отца есть эта жизнь, то есть любовницы; мне скорее кажется, что я просто почувствовала страх перед открытием сексуальности, какой возникает при половом созревании — отражение крайней целомудренности, желания защититься, пока подросток сам еще не оказался в зависимости от открывшихся ему сексуальных ощущений и испытывает особые чувства, обнаружив, что родители, несмотря на их пресловутую мудрость и авторитет, тоже им подвержены. Если бы вместо того, чтобы излагать все это в книге, я решила бы показать этот сюжет в театре, то одни и те же декорации подошли бы сразу для двух сцен — сцены сна и сцены воспоминаний. Все это остается в нашей психике наряду с образами, позволяющими различать лица, предметы, пейзажи и подсознательно выстраивать аналогии с другими, похожими на них, но более абстрактными структурами: пространствами, которые мы «узнаем» вне зависимости от внешнего оформления, будь то обои в квартире родителей или светло-кремовые стены в кабинете психоаналитика. Иначе говоря, если мы ежедневно приспосабливаем пространство к нашим нуждам, управляем им, подчиняя собственной воле, то это потому, что все мы — немного Журдены [30]от архитектуры, но существуют и не поддающиеся нам участки пространства, они живут внутри нас и как бы замыкают нас изнутри. Я была приговорена к пространству узкого коридора, откуда невольно наблюдала за этой парой — в обрамлении двери.
М. посоветовал мне прочесть роман Маргерит Дюрас «Пробуждение Лол В. Штайн».
Он впервые порекомендовал мне книгу! Я всегда собиралась прочесть Дюрас, может быть потому, что ее книги так же загадочны, как сны, они требуют от читателя погружения в глубины собственной личности в поисках недостающих кусочков головоломки, а еще и потому, что я предпочитаю, чтобы литература воздействовала на меня не слишком явно и активно. Жак прокомментировал «Пробуждение Лол В. Штайн» таким образом: это роман, который всегда вызывал «большой интерес у психоаналитиков». Я погрузилась в него; на этот раз, как говорится, магия подействовала.
Разумеется, мы не ожидаем, чтобы разные виды искусства доставляли нам одинаковое удовлетворение; сама же я именно благодаря чтению наслаждаюсь открытием пейзажей и исследованием различных миров, а посредством произведений изобразительного искусства скорее постигаю образы. Естественно, что всем нам хочется отождествлять себя со скульптурами или картинами, нашими застывшими, но вечными альтер эго, тогда как, напротив, книги — недолговечные и наделенные внутренней мобильностью, вызволяют нас из собственной оболочки, заставляя путешествовать. Пейзажи Пуссена великолепны, но меня в них трогает, прежде всего, расположение тел и свежесть лиц; я никогда особенно не любила Каспара Давида Фридриха [31]; если мне очень нравится американская абстрактная живопись крупного формата, то только потому, что она по-своему обращается к телу. Я бы мечтала иметь внешность и одеяние как у юношей с портретов маньеристов, но кем я могла бы представить себя, читая «Моби Дика»? Ахавом? Рассказчиком? Ни тем ни другим! Я отправляюсь в море, не слишком заботясь о них. А может быть, только чистосердечный рассказчик Пруста способен взволновать нас? Верно ведь, что Сван вызывает скорее интерес, чем симпатию? Тогда по мере того, как роман постепенно раскрывает свою топографию, мы погружаемся в него, как в лабиринт. Даже неприязнь, которую я испытываю к хватающим за душу персонажам Бернаноса, скорее, вызвана пропитывающей их приземляющей и затхлой атмосферой, чем их повадками святых или грешников.
Кроме того, мы «входим» в книгу, которая является трехмерным предметом, для того чтобы, едва начинав перелистывать страницы, найти в ней четвертое измерение — время. Какое удовольствие — держать в левой руке ее большую часть, гуще насыщенную информацией, потому что в ней сконцентрированы все напечатанные буквы, а также погруженное в темноту уже пройденное пространство, являющее собой прошлое, к которому возвращаешься. Мне всегда не терпится еще раз физически прочувствовать плотность сбывшегося времени, времени рассказа, к которому добавляется время, отданное его чтению и являющееся частью времени моей жизни: тем, что отведено на вбирание в себя мира романа, который иногда искажает то, что меня окружает, и скоро заставит меня сожалеть о поспешном завершении чтения, поскольку будет безумно больно расставаться с этим миром. Я никогда не читаю без перерыва одну книгу за другой: я оставляю несколько дней на вживание в новое место, подобно тому как, выйдя из кино, какое-то время идешь молча; я совершаю переход границы, и это требует соблюдения карантина.