Ревность
Шрифт:
Случалось, что, ни слова не говоря, он овладевал неподвижной марионеткой, лежащей рядом с ним, приподнимал ее, устраивался между бедрами и задирал ей ноги. Я не сопротивлялась и молчала, предоставляя в его распоряжение свои конечности и плоть, и тоска, которая только что обуревала меня, внезапно перерастала в захлестывающую меня волну наслаждения. Потом мы наконец засыпали.
Но кризис не всегда заканчивался таким образом, и часто случалось, что между нами внезапно возникала тишина иного рода, остающаяся и по сей день для меня непостижимой. Я никогда не могла понять, почему Жак все чаще и чаще неожиданно прекращает свои объяснения и замолкает; я не понимала, чем он руководствуется в ту минуту. Он поворачивался на бок, я спрашивала, не сердится ли он, он отвечал, что нет, — и всё, мне больше не удавалось ничего от него добиться, я могла пытаться вернуться к разговору назавтра или через день, держать его за руку, звать по имени, словно он от меня удаляется, или же наоборот, стараться внушить ему ласковым тоном, что кризис прошел, или просить, чтобы он произнес хоть слово, но он уклонялся и, не подавая виду, что я обидела его своими упреками, уверял, что нужно подождать и тогда все пройдет. И действительно, два, три, четыре дня спустя, совершенно неожиданно для меня, он вдруг обращался ко мне с каким-то пустяком, и на этот раз в его тоне и голосе уже не чувствовалось напряжения. Загадочная личность, оккупировавшая мое воображение, привлекала меня в той же степени, в какой приводило в замешательство загадочное поведение человека из реальности. Во время этих периодов молчания у Жака было выражение лица как у случайно встреченного прохожего — невозмутимого,
Дни шли, и я очень гордилась собой, если восемь или десять дней подряд наши отношения были пусть и слегка напряженными, но без эксцессов; я не поддавалась искушению манившей меня лестничной спирали, которая вела к нему в кабинет, а если все-таки не выдерживала, то потом не требовала от него никаких объяснений: все равно рано или поздно я их получала. Именно в это время меня стали интересовать признания мужчин, совершивших насилие, главным образом, рецидивистов; кого-то из них я видела по телевизору, о других читала в газетах — они описывали тот же знакомый мне механизм действия, какой срабатывал во мне по отношению к лестнице в кабинет. Почти все они утверждали, что не были ослеплены безумием, не позволяющим оценить последствия собственных действий, а, напротив, на них снисходила ясность ума, мощное озарение, осветившее трагедию, действующим лицом которой они являлись. Можно подумать, что эта ясность сознания имеет ту же властную силу, что и юпитеры, направленные на актера, когда он выходит на подмостки. Ум, неспособный сдержать внезапное торжество зла, только наводит на него сверкающий глянец, мы можем уловить, как в нас просыпается это побуждение, прекрасно понимая его разрушительные последствия; мы можем мобилизовать все свои моральные ресурсы, все свои логические способности, надеясь подавить его, но ничто не в состоянии остановить нас, помешать действию, которое мы все-таки совершим. И только тогда опускается тьма, пелена раскаяния и вины затуманивает сознание, ибо назначение этого побуждения, в конечном итоге, — не просто заблокировать какую-то часть разума, а полностью лишить нас его; нам сохраняют рассудок лишь для того, чтобы затем его уничтожить. Сначала я долго подыскивала слова, потом решала, что лучше вообще ничего не говорить, подкрепляя свое решение бесчисленными аргументами, например, что Жак может замкнуться в молчании и причинить мне больше страданий, чем терзающие меня сейчас сомнения, а потом, под действием внезапной амнезии, разрушающей все эти рассуждения, я вдруг словно со стороны слышала, как задаю роковой вопрос; я действительно сама творила судьбу, которую уготовила себе в своих же фантазиях: если Жак выбросит меня из своей жизни, это будет конец.
Только позднее я заметила связь, существующую между мастурбацией, вуайеризмом и наслаждением от совершенного над тобой насилия или изгнания. Мастурбатор становится наблюдателем собственных фантазмов, и неважно, воплощены ли они в картинках и порнографической литературе или в его воображении на основе сцен, которые он сам пережил или экстраполировал из реальности; иначе говоря, он главным образом удовлетворяет потребности своего взгляда. В некоторых случаях он напрямую получает удовольствие от происходящего в реальной жизни; тогда мастурбатор превращается в вуайериста. Или же вуайерист, где-нибудь затаившись, наблюдает исподтишка: он вынужден контролировать свои движения и дыхание, чтобы его присутствие не было обнаружено или чтобы не мешать тем, кто совокупляется на его глазах, даже если они предупреждены о его присутствии. В любом случае он мысленно отстраняется от этой сцены, даже если сам заказал ее, на манер Дали, который устраивал вечеринки, где, как он выражался, только вербально руководил действиями присутствующих, а сам дотрагивался лишь до собственного члена; только позже он стал утверждать, что ему «никто не нужен». Привычка держаться в стороне, прятаться возникла не сегодня; мастурбирующий ребенок вынужден делать это тайком под страхом двойной угрозы, что его накажут или пристыдят. Для того, кто не захочет отказаться от удовольствия наблюдать совокупление в своих фантазиях или подглядывать за другими, частое пребывание под кроватью, в уборной, в платяном шкафу или за дверью, то есть согнувшись в три погибели перед угольным ушком замочной скважины, словно он собирается пролезть через нее, может превратиться в привычку; а в силу закона, который соединяет условия получения удовольствия с самим удовольствием, эта привычка может стать склонностью. Мастурбатор полюбит уединение, более того, он сохранит ставшее ему сладостным ощущение, что его принуждают, то есть выгоняют, отлучают от общего для всех пространства. Сальвадор Дали, «великий мастурбатор» (возвращаясь к названию одной из его знаменитых картин) и великий параноик (наподобие великого мечтателя, каким был Жан-Жак Руссо), разработал любопытную теорию, учитывающую это состояние: он предположил, что материя приняла форму, подвергнувшись принуждению со стороны пространства, что вызвало вздутие и переполнение. Он сам, должно быть, считал, что именно так и «сформирован», когда рассказал об уникальном ощущении, которое испытал в метро: ему показалось, что он был «переварен там желудком», но в тот момент, когда был «исторгнут», «выплюнут», почувствовал, что на него снизошло «откровение» творческого возрождения. (Тема рождения и возможности заново пережить исторжение из чрева матери, повторно появиться на свет часто встречается в творчестве художника.) Разве не знаменательно, что двойственное чувство, которое я испытала, играя в парке Сен-Клу с членами семьи, но в отсутствие матери, когда пропустили мою очередь, случайно забыв про меня, словно я вдруг стала невидимой, в моей памяти осталось связанным с ощущениями, возникающими в предменструальный период? В течение большой части жизни перед приходом менструации мне, как и многим другим женщинам, казалось, что близкие больше не любят меня; это огорчало почти до слез, но приносило и некое приятное удовлетворение. И мне хочется думать, что свойственное мне упорство в работе, являющееся чертой моего характера, моя способность долго концентрироваться на главном (с перерывами на мастурбацию), когда вокруг суетятся или веселятся, как раз и связаны со стремлением получить аналогичное удовольствие. Работа, включая свободно выбранную, — это средство, с помощью которого общество оказывает давление на человека; но когда работа его захватывает, то одновременно становится лазейкой, через которую он ускользает. Можно найти сходство между тем, как психика подчиняется принуждению, чтобы потом с наслаждением обрести свободу, так же как член или клитор — сдавливающей и возбуждающей их руке мастурбатора или мастурбаторши, чтобы потом высвободиться в оргазме.
Узкий проход с низким потолком, через который попадаешь в наш дом, большую часть времени остается в темноте, это своего рода шлюз, где пространство неожиданно сужается, соединяя оставшуюся позади анфиладу дворов и просторное помещение, поражающее своими размерами. Ширина этого коридора чуть больше метра, ровно столько, сколько мне требуется, чтобы одним рывком броситься на противоположную стену. Я ударялась о нее не только головой или ладонями, мои плечи и торс также касались ее. Движение это было сильным, хотя и не быстрым, скорее, точно направленным и четким. Жак замедлял его, схватив меня за талию.
Вспоминая подобные вспышки, я могу оценить, как бесценны кусочки образов, уцелевшие на дне нашей памяти после чтения или просмотра картин, фотографий, различных спектаклей; в конце концов, они соединяют воедино наш и только наш эмоциональный багаж. При необходимости мы черпаем из него модели поведения, которые примеряем к обстоятельствам собственной жизни, и нашу манеру на них реагировать, они образуют цоколь, на который можно водрузить терзающие нас вопросы. Скажем, если наша индивидуальность сделала нас чувствительными к тому или иному произведению, к какой-то детали
Совсем не обязательно, чтобы подобный эмоциональный багаж действительно помогал нам анализировать бессмысленное, а иногда и чудовищное поведение, на которое мы способны сами или которое наблюдаем у других, но он помогает нам смириться с таким поведением (и не сойти при этом с ума), соотнося его с моделями, принадлежащими более высоким и зачастую более абстрактным сферам; он же служит своего рода объяснением, если страдание не оставляет нам времени на раздумья. Если искусство способно раздвинуть границы нашего существования, что также составляет одно из его предназначений, то для того, чтобы независимо от своего качества или сложности предложить каждому из нас — в соответствии с нашей культурой — мотивы, которые позволили бы нам ориентироваться в повседневной жизни и в потоке впечатлений.
«Ты окончательно сошла с ума» — говорил мне Жак, разумеется, не вкладывая в эти слова прямой смысл, а скорее, как говорят «он сошел с ума» о человеке, ведущем себя несдержанно, экстравагантно или рискованно, — и только потому, что сам он дико злился, наблюдая такое мое состояние. Но и на самом деле требовалось, чтобы часть моих умственных способностей как бы существовала помимо меня, чтобы физическая боль от удара о стену действительно послужила толчком к освобождению от боли моральной. Позднее, когда ко мне возвращалось мучительное и унизительное воспоминание об этой сцене, я могла противопоставить ей образ Поллока за работой или женщин-натурщиц Кляйна, когда они безразлично, а то и с большим усердием стараются прижаться всем телом к огромному листу бумаги, прикрепленному на стене. И хотя ни один из этих примеров не дал мне ключа к разгадке моего собственного поведения, он наметил некую парадигму, с которой оно соотносилось, и этого было достаточно, чтобы я смирилась с этой сценой и не стала заталкивать ее в самую глубь свалки отторгнутых воспоминаний. Это был тот минимум рационального мышления, который мы способны продемонстрировать; так исследователь, найдя какой-то незнакомый предмет, прячет его в ящик или на основе простой формальной аналогии относит к какой-то определенной категории, откладывая на потом проверку правильности такой классификации.
Какие мимолетные изображения нашего тела сопровождают нас в череде наших дней? Какие обрывочные образы приходят нам на ум, когда, например, мы кого-то встречаем: видим ли мы свою руку в приветственном рукопожатии или чисто умозрительно представляем себе собственное лицо, отданное на рассмотрение собеседнику? Если вглядеться, то каким же предстанет перед нами грубое соединение этих двух изображений: существующая вне туловища голова монстра, к подбородку которой прикреплена протянутая рука? А если мы занимаемся любовью? Представив себя со спины, в моей излюбленной позиции, я вижу только свой зад, который возбуждает даже меня, словно я по ошибке смотрю на себя глазами Жака. Если я лежу на спине, тогда, как я заметила, все поле внутреннего зрения занимает мое влагалище: тускло освещенная разверзнутая пропасть. Я не вижу своего лица, сведенного судорогой наслаждения, — его, наверное, видит Жак, — но мне случается представить его себе, когда я в одиночестве предаюсь мастурбации. По правде говоря, мы долго не задерживаемся на этих видениях, ведь пока наше тело здорово, а дух безмятежен, интуиция в этом отношении проявляет удивительную пластичность. Но что происходит с той же интуицией, когда эмоции замедляют или помутняют ход мыслей, которые мы хотим выразить, и получают в свое распоряжение лишь язык тела? Однажды, помню, я была в таком состоянии, что не могла внятно произнести ни слова и даже не надеялась, что меня поймут, при этом видела свое тело не целиком, а лишь какие-то отдельные его части. На смену легкому, неуловимому ощущению, будто заполняешь свое тело до краев, пришло чисто рефлекторное сопротивление двум противодействующим одинаково мощным силам. Возникала лава непроизносимых в своей ненужности слов, язык немел до самых голосовых связок, тело деревенело, и все, что находилось за пределами моего существа — стены комнаты, потолок, повернутая ко мне спина Жака, — соединялось в единую враждебную массу. Можно ли обитать в теле, лишенном как внутреннего, так и внешнего пространства? Если кризис случался во время одной из наших дискуссий в постели, одна нога, и всегда только правая, начинала дрожать, как натянутая струна. Как я уже говорила, возможно, я и раньше пыталась позвать того, кого одновременно считала и своим судьей, и своим спасителем.
Я повторяла: «Жак! Жак!» или же «Прошу тебя… прошу тебя». Когда кризисы участились (я пыталась сосчитать: примерно раз или два в месяц?), я научилась предчувствовать их приближение, но подавить их не могла, как и воздержаться от вопроса, провоцирующего ссору. Одни только руки сохраняли подвижность: я вращала запястьями, а пальцы неритмично сжимались и разжимались, словно я объяснялась на языке глухонемых — замедленном и прерывистом; наверное, это должно было распутать затянувшиеся в узел слова. Наконец ладонь непроизвольно начинала колотить по матрасу, подобно тому, как прижатый к рингу кечист условным жестом показывает, что сдается противнику. Или же на фоне потолка я видела свои руки с растопыренными пальцами. Я пыталась подавить паническое ощущение, будто сейчас задохнусь: я могу приписать его лишь впечатлениям, почерпнутым из книг; этот кошмар — быть похороненной заживо — преследует меня еще с детства, когда я читала Эдгара По. Затем я стискивала кулаки, и Жак не мог их разжать.
Я распрямлялась, откинувшись назад, и начинала молотить ими по голове, лицу, груди. Как и в тот момент, когда я бросалась на стену, физическая боль, становясь очень острой и локализованной, могла поглотить меня целиком и снять другую боль, ту, что вцепившись в человека, полностью уничтожает его. Этот механизм чем-то напоминает механизм кинезитерапии, суть которой мне однажды объяснил один массажист: он рекомендовал мне при мышечном спазме изо всех сил нажимать на самые болезненные точки, потому что существует своего рода сверхболевой порог, и когда боль достигает максимальной амплитуды, мозг начинает защищаться и отказывается фиксировать ее, и тогда наступает короткая передышка.