Революция
Шрифт:
35
— Мадемуазель, вот ваши материалы.
Голос застает меня врасплох. Я снова с головой провалилась в дневник.
— Что? — переспрашиваю я. Получается слишком громко.
Кротоподобный служащий передо мной прижимает палец к губам.
— Это ваш заказ, — объясняет он, показывая на тележку с коробками. — Пожалуйста, распишитесь. Здесь пять коробок. В одной — свидетельство о смерти и завещание Амадея Малербо. В трех — его ноты. В последней — личные бумаги.
Он складывает коробки на мой стол и протягивает мне бланк для подписи.
— Поняла,
— Прошу прощения, чего нет?
— В архиве есть свидетельство о смерти, но нет свидетельства о рождении. Как так получилось?
— А в котором году он родился?
Я знаю, когда он умер и сколько ему было лет, поэтому я быстро подсчитываю в уме и отвечаю:
— В тысяча семьсот семьдесят пятом.
Крот улыбается.
— Ну, это еще до Революции. Вероятно, свидетельство о рождении было уничтожено в ходе многочисленных беспорядков в Париже. Или во время обстрела. Или, скажем, сгорело при пожаре. Или испортилось от сырости, архивы ведь часто хранились в подвалах. А если Малербо родился в провинции, есть шанс, что оно до сих пор пылится в закромах какой-нибудь местной ратуши.
Он кладет подписанный бланк на тележку и собирается уйти, но внезапно оборачивается.
— Хотя… — он задумывается и умолкает.
— Что?
— Есть еще вероятность, что он по рождению вовсе не Амадей Малербо. Возможно, его звали иначе. Документы о рождении и смерти перечислены у нас в каталоге, по годам. Если желаете, можете посмотреть.
Об этом я не подумала.
— А сколько записей за тысяча семьсот семьдесят пятый год?
— Несколько тысяч.
— В таком случае нет, спасибо. У меня один день на все, а не целая жизнь.
Крот исчезает, и я принимаюсь за дело. Уже десять пятнадцать, а мне столько предстоит успеть до обеда. Я начинаю открывать коробку со свидетельством о смерти, когда раздается громкий противный стук.
Я поднимаю голову. Это Ив Боннар. Он стучит по стойке молотком.
— Номер двенадцать! Пожалуйста, наденьте перчатки! — гавкает он.
Двенадцатый номер — это, конечно же, я. Остальные читатели бросают на меня взгляды, полные такого негодования, точно я на их глазах кого-то убила.
— Виновата, — отзываюсь я, надеваю перчатки и залихватски козыряю Иву Боннару. Он недовольно прищуривается и поднимает палец. Значит, первое предупреждение, без вариантов.
Я открываю коробку и бережно вынимаю свидетельство о смерти и завещание Амадея Малербо. Только сухие факты. Он умер в возрасте пятидесяти восьми лет, у себя дома. У него не было ни жены, ни детей, и он оставил все свое состояние Парижской консерватории. Ни в одной бумаге нет для меня ничего нового, но сами по себе документы выглядят впечатляюще — каллиграфия с причудливыми завитушками. Можно будет использовать их как визуальное приложение к докладу.
Дальше я открываю коробку с личными бумагами и принимаюсь их перебирать. Расписки. Целая куча расписок, за все на свете — покупка лошадей, мебели, одежды, повозок. И здесь же письма от нотных издателей, владельцев концертных залов, приглашения от частных лиц дать концерт у них дома. Среди прочих мне попадается письмо от скрипача
Но увы. Паганини на протяжении всего письма ругает английские дороги, английскую публику, сырость постоялых дворов, отвратительную погоду и скверную английскую еду. Под конец он обещает заехать в Париж в июне, по пути в Геную, и выпить с дорогим другом Малербо кофе в его саду под сенью красных роз.
Я разочарованно убираю бумаги обратно в коробку. Кое-что все равно стоит сфотографировать — если расписки и письма сделать бледными, из них получится отличный фон для слайдов доклада. Но мне нужно рассказать в предисловии что-то значимое о Малербо как о человеке, а в этих бумагах и в книгах Джи нет ничего существенного. Что я знаю, в сухом остатке? Что он любил кофе и растил в саду розы? С такими успехами мне отсюда не улететь.
Открываю первую коробку с нотами. Тоже ничего нового. Сверху лежит его знаменитый «Концерт фейерверков». Я играла его сотню раз, не меньше. И все-таки видеть оригинальные ноты, записанные рукой самого композитора, — это круто.
Бумага молочно-белая, но по краям покоричневела и истрепалась. Я бережно достаю ноты и читаю их глазами. Некоторые значки явно не на месте. Кое-где попадаются кляксы и зачеркнутые фразы, и до меня доходит, что это не готовая вещь, а черновик. И он совсем не звучит. Откровенно говоря, получается не такая уж стройная композиция.
Я просматриваю следующую пачку нот в той же коробке. Еще один черновик той же вещи, и в нем уже намечаются успехи. Разве это не потрясающе? И еще четыре черновика. Я раскладываю их перед собой по порядку, чтобы одновременно видеть все версии первой страницы. Если читать их по очереди, можно увидеть, что Малербо изменил и почему. Можно понять, как работал его ум. Оценить необычный ход его мысли. Почувствовать его гений.
Мое сердце бьется от восторга. Я невольно перебираю такты на воображаемом грифе и отбиваю ритм ногой, а потом начинаю петь:
— Там-та-та-ТАМ-та-та-та-та-та-ТАМ-та…
И тут снова раздается стук молотка, и глас свыше взывает ко мне:
— Номер двенадцать, попрошу потише!
Я поворачиваюсь. Ив Боннар поднимает два пальца. Еще одно предупреждение — и я отсюда вылечу.
— Простите, — шепчу я.
И в эту секунду — в эту самую секунду! — звонит мой чертов телефон. Возможно, все бы обошлось, если бы я выбрала в качестве звонка первую сюиту Баха для виолончели. Но увы. У меня стоит «Kashmir» [38] . На полную громкость. Причем я не сразу соображаю, где звонит, — роюсь в карманах и в рюкзаке, пока Роберт Плант надрывается о времени и пространстве. Начинаю выворачивать все на стол — кошелек, ключи, дневник Алекс — и наконец нахожу. Телефон прятался под дневником.
38
Песня группы «Лед Зеппелин».