Революция
Шрифт:
— «К концу восемнадцатого века городские кладбища были переполнены, и разлагающиеся трупы стали угрожать здоровью горожан, превратившись в рассадники крыс и заразы. Смрад стоял непереносимый. Иногда кладбищенские ограды не выдерживали, и тела вываливались на улицы. Парижане жаловались все чаще, и наконец городские, власти приняли решение запретить захоронения в черте города и перезахоронить мертвецов в отработанных каменоломнях. Трупы сваливали на телеги, накрывали черной тканью и среди ночи увозили с кладбищ. За телегами шли священники, всю дорогу служившие заупокойные мессы…»
Мальчик продолжает читать. Очередь движется ужасно медленно. Я достаю дневник Алекс.
7 мая 1795
Я почувствовала чей-то взгляд. Кто это? Я оглянулась, но никого не увидела. Близилась полночь.
По пустым дворам Пале-Рояля полз туман. Я пыталась почитать Вольтера пьяному гуляке, но он предпочел высокой страсти страсть низменную, в объятьях костлявой шлюхи под колоннадой.
Часы на башне пробили полночь. Я наклонилась, чтобы поднять шляпу с монетами, — и вдруг разглядела блестящий золотой луидор среди тусклых су. Я стала озираться. Человек, бросивший луидор, должен был стоять неподалеку, скалиться и манить меня пальцем, как случалось уже не раз. Актрис часто путают со шлюхами. Но вокруг не было ни души.
Я представила, сколько всего можно купить на эту монету: кусок печеной утки, шерстяные чулки, унцию гвоздики — я люблю жевать гвоздику. Казалось бы, такие мысли должны согревать. Но меня била дрожь.
Какое-то время я шла по Сент-Оноре, потом свернула на Сент-Анн. Туман бледными пальцами обвивал фонари, скрадывая свет. Я прошла мимо клуба якобинцев со спящими окнами, потом повернула на Милль — узенькую улочку, где едва могла проехать телега.
И тут услышала шаги за спиной.
Это был он — тот, кто бросил мне луидор. И он, конечно же, хотел, чтобы я отработала деньги. Я развернулась, готовясь дать отпор.
— Кто здесь? Кто вы? — закричала я. В ответ тишина. И я решила, что это пьяница Бенуа с кухни «Фуа» вздумал надо мной пошутить.
— Бенно? — Опять тишина. Только шаги. Размеренные. Неторопливые. Уверенные, что достигнут цели. Если не сегодня, то завтра. Если не завтра — все равно скоро.
Уже тогда он следил за мной. Оценивал. Присматривался. Ждал.
Я чувствую на своем плече чью-то руку.
— Блин!.. — вскрикиваю я и чуть не роняю дневник. Это мальчишка, Готов-Ко-Всему Младший. — Извини, — смущаюсь я. — Что ты хотел?
— Вас зовут, — отвечает мальчишка. — Вон там, видите?
Я смотрю, куда он показывает. Побитое синее «Рено» на светофоре сигналит вовсю. Водитель, высунувшись из окна, машет мне рукой.
Это Виржиль. С его теплыми кофейными глазами и таким прекрасным лицом. И бархатным голосом. С ним в машине сидит Жюль. Спокойно, приказываю я себе, — но спокойствие дается непросто, когда сердце бьется на шесть восьмых.
— Я скажу, что вы за нами, — обещает мальчишка. Должно быть, он бойскаут.
Я успеваю пройти всего несколько шагов к перекрестку, когда Виржиль кричит:
— Лови! — В мою сторону летит компакт-диск в прозрачной коробочке. Я ловлю.
— Что это?
— Лучшие стихи в целом мире.
— Твои, что ли? — спрашиваю я — и чувствую себя дурой.
Виржиль закатывает глаза. Жюль начинает ржать.
— А как же айпод? — спрашиваю я.
— Дома оставил. Прости. Закину тебе сегодня, обещаю. Ты решила катакомбы посмотреть?
— Ну да.
— Дело хорошее, — кивает Виржиль.
Жюль начинает выть как привидение. Светофор загорается зеленым. Машины трогаются с места. Все, кроме машины Виржиля. Ему начинают сигналить.
— Ты будешь у Реми? — кричит мне Жюль.
Я качаю головой.
— Самолет в воскресенье.
— Ну так отмени его! — кричит он в ответ.
— Не могу, — отзываюсь я, надеясь изобразить сожаление — но получается отчаяние, — и смотрю при этом не на него, а на Виржиля.
Им продолжают сигналить. Из задней машины высовывается мужик и сыплет проклятьями. Виржиль отмахивается от него, и мужик опять разражается бранью, теперь в мой адрес. Мне совсем не нравится стоять на тротуаре посреди Парижа, перекрикивать машины и выслушивать ругань. Хочется оказаться где-нибудь в другом месте. Где тихо и безопасно. И где есть Виржиль. Хочется закрыть глаза и услышать его голос. Негромкий, низкий.
Он тоже смотрит на меня и, кажется, хочет примерно того же — или мне это мерещится?
— Позвони, — просит он. — Сегодня вечером, ладно?
Я киваю и стукаю кулаком его протянутый кулак. Жюль машет мне, и они уезжают.
— Спасибо, — говорю я мальчишке, возвращаясь в очередь. Она так и не сдвинулась с места. Переведя дух, я убираю компакт-диск в рюкзак и продолжаю читать.
38
8 мая 1795
Мне приходилось воровать — в основном еду или мелочи, которые можно обменять на еду. Я высматривала добычу, как сорока. Осенью 1790-го мать снова слегла, а у нас не было ни доходов, ни сбережений.
Я таскала картошку с телеги торговца, колбасу со стойки мясника, крала веера и табакерки в кабаках, где их оставляли нерадивые владельцы. Я выхватывала перчатки у рассеянных дам и обчищала пьянчуг. Воровала маленьких собачек и возвращала их за вознаграждение. Отрезала хвосты лошадям и продавала их на парики.
В тот вечер я плелась домой еле живая от голода, волоча мешок с реквизитом. За целый день в Пале я не заработала ни су — и тут мне на глаза попался этот коричневый кошелек, распухший, как дохлая крыса. Он лежал на краю стола, а его хозяин, отвернувшись, о чем-то спорил с подавальщиком. Могла ли я устоять перед такой легкой добычей?
Стражи из Пале не было видно. Я медленно пошла вперед, в кои-то веки довольная тем, как выгляжу: на нищего мальчишку-оборванца никто не посмотрит дважды. Я незаметно смахнула кошелек со стола. Он оказался удивительно тяжелым. Я отправила его за пазуху и спустя несколько секунд уже подбегала к воротам, но тут меня и схватили. Кто-то вырвал из моих рук мешок, кто-то другой швырнул меня об стену. Моя голова ударилась о камни. Перед глазами вспыхнули искры.
Я снова бросилась бежать, но меня опять поймали и швырнули об стену. Один из стражников держал меня за горло. Другой разорвал мою рубашку и забрал кошелек.
— Надо же, — усмехнулся он, хищно разглядывая меня, — это вовсе не пацан.
Я ударила его ногой, но стражник только рассмеялся. Мне было трудно дышать. Казалось, легкие вот-вот лопнут. Искры перед глазами стали меркнуть, все вокруг почернело.
И тогда я услышала голос:
— Довольно.
Стражник отпустил меня. Я упала на колени, жадно хватая воздух ртом.
— Пойдешь со мной, воробушек.
Я подняла взгляд. Передо мной стоял человек с убранными за спину черными волосами и золотым кольцом в одном ухе. Его глаза были цвета полуночи.
— А если не пойду? — спросила я, стараясь не выдать страх.
— Тогда пойдешь с ними, — он кивнул на стражников. — В Сент-Пелажи.
Сент-Пелажи — самая зловещая тюрьма во всем Париже. Я посмотрела на стражника, который разорвал мою рубашку. Он так пялился на меня, что я поняла: перед тюрьмой будет остановка в каком-нибудь грязном закоулке. Их четверо. Я одна.
И тут мне вспомнились слова бабушки. В детстве я любила уходить из дома без спросу — брела по одной улице, по другой, и так до реки. Иногда я отправлялась гулять аж за городские ворота — в поля, в лес.
— Настанет день — и тебе встретится сам дьявол, девочка, и ты не вернешься домой, — сказала она мне.
Все еще стоя на коленях, я потянулась за своим мешком.
— Брось его, — остановил меня герцог. — Он тебе больше не понадобится.
И я поняла, что тот день настал.
10 мая 1795
Резиденция герцога Орлеанского напоминала дворец в миниатюре. Или лампу джинна изнутри. Повсюду были зеркала и позолота, хрусталь и серебро, в которых отражались огоньки бесчисленных свечей. В воздухе пахло миррой. Откуда-то доносилась музыка.
Герцог бросил одному слуге свою накидку и крикнул другому, чтобы тот принес вина и еды. Он провел меня через фойе, широкое, как рыночная площадь, мимо нескольких гостиных, трех кабинетов, двух игорных залов и одного бального. Мы очутились в столовой.
За спиной у герцога я стащила серебряный нож и засунула его в рукав.
— Дура, — рассмеялся он. — Так ничего не добьешься в жизни. Нельзя пробавляться лишь тем, что само просится в руки.
Но как он увидел? Он же стоял ко мне спиной, открывая графин.
— К тому же это не серебро, — заметил он.
Потом он поднял солонку и перевернул ее. Я вздрогнула. Просыпать соль — к беде. Оставалось надеяться, что не к моей. Он бросил солонку в мою сторону. Я поймала.
— Вот это — серебро, — сказал он. — Видишь,
Он налил два бокала вина и протянул один мне. Я сжалась, словно кролик, почуявший западню. Но когда, собравшись с духом, я сделала глоток — мне показалось, что это вкус талых рубинов.
— Садись! — Он выдвинул ногой стул, сам же сел напротив, ближе к камину, и ослабил шейный платок.
Было около полуночи, весь Париж давно спал. Но не прошло и пяти минут, как слуга разложил на столе настоящий пир. Я ела устриц, лангустов и паштет из копченой форели. Принесли блюдо овсянок. Герцог взял одну, и ее крохотный череп хрустнул меж его зубов. Принесли куржетки под мятным соусом. Нежнейшую молодую картошку размером с костяшки на моих пальцах. А затем был ягненок. Целая ного, натертая розмарином и солью и нашпигованная зубчиками чеснока. Мясо оказалось таким маслянистым, сладким, восхитительным на вкус, что, когда я его жевала, из моих глаз потекли слезы.
— Ты изголодалась, — кивнул герцог, наблюдая за мной. — Но голод твоего брюха — ничто в сравнении с голодом твоей души.
Я перестала есть. Я, терзаемая голодом, перестала есть и потрясенно уставилась на него. Как он мог видеть меня насквозь? Он же мне никто.
— Ты уличная актриска. Компаньонка. Воробушек из рощи. Высоко залетела пташка, но теперь тебя вновь прибило к земле. Вместо того чтобы музицировать для дофина, ты дергаешь марионеток перед парижским сбродом.
Мой рот был набит едой. Я могла только кивать.
— А когда представление заканчивается, ты читаешь пьесы прохожим в Пале. Я много раз видел тебя по вечерам. Ты перевертыш — девчонка, которая умеет превратиться в кого угодно: в мальчишку, в чудовище, в бродягу, в эльфа. Зачем тебе это нужно?
Я проглотила еду.
— В этом мире мальчишкой или чудовищем быть куда проще, чем девчонкой.
— Верно, — кивнул герцог. — Но причина в другом.
Я отвела взгляд и вздохнула.
— Что ж, значит, я делаю это ради денег. Мне ведь нужно что-то есть.
— Если бы ты хотела денег — распевала бы похабные песенки, которыми заработаешь в десять раз больше. Но ты выбрала Шекспира. Мольера.
Почему? Отвечай правду. Не лги мне больше, иначе отдам тебя назад, стражникам.
Он встал из-за стола и принялся ходить по комнате.
— Это сильнее меня, — призналась я. — Слова…
— Ах, слова. Тебя завораживает красота слов.
— Да.
— И снова ложь! Влюбленные в слова сами пишут пьесы, а не цитируют чужие. Ну же, признайся мне! Ты влюблена в героев этих пьес, а вовсе не в слова.
— Да, — прошептала я.
— Потому что?.. — подсказал он.
— Потому что, когда я играю других, я могу не быть собой.
Герцог кивнул.
— Не быть помоечной пташкой. Не быть отчаявшейся и голодной. Не быть грязной. Незамеченной. Ненужной. Обделенной.
И вновь я потеряла дар речи. Теперь мешала не еда во рту, а сердце, бившееся в самой глотке.
Принесли очередные яства. Я ела ломтики сладкой дыни, и салатные листья с пармским сыром, и пирожные, вымоченные в роме, и шоколад с гвоздикой и марципаном, и цукаты, и все это время я чувствовала себя утопающим, которого только что спасли, — мне не приходило в голову спрашивать зачем.
Лишь когда я была так сыта, что едва могла дышать, я наконец оторвалась от еды. И тогда же вдруг осознала, что слуги разошлись, музыка смолкла, а свечи догорают. Я спохватилась слишком поздно. Он уже был рядом. За моей спиной. Слишком близко. Так близко, что я чуяла запах мяса, застрявшего в его зубах.
И тут, обмирая от страха, я вспомнила про украденный со стола нож. Выхватив его из рукава, я развернулась на стуле и прижала нож к горлу герцога.
Осторожно, медленно он отвел мою руку и забрал нож. Затем поднял меня из-за стола и ударил. В глазах у меня потемнело, я упала навзничь. Его белоснежные руки оказались не слабее, чем у мясника. Он подобрал меня и потащил к зеркальной стене. Нож все еще блестел в его руке.
Я зажмурилась. Мне было так страшно, что я не могла даже кричать. Шлюхи из Пале шептали, что у герцога извращенный вкус, и я понимала, что мне придется нелегко. Он вдруг резко потянул меня за волосы. И что-то оборвалось. Пропало навсегда. Кажется, моя жизнь.
Еще миг — и я снова открыла глаза, но не увидела крови. Он перерезал не мою глотку, а мои волосы. Мои каштановые кудри, только что спадавшие до спины, теперь едва касались плеч. Он оторвал кружевную ленту от своей манжеты и стянул ею то, что осталось от моих локонов.
Потом он расстегнул пуговицы на моей обтрепанной жилетке и сдернул ее с моих плеч вместе с разодранной рубашкой. На мне остались лишь грязные залатанные штаны до колен. Он велел их снять и оттолкнул все ногой в угол.
Я стояла нагая перед зеркалом, чувствуя себя беззащитной, ожидая, что он начнет хватать меня своими грубыми руками. Но вместо этого он окатил меня холодной водой из серебряного кувшина. Я вскрикнула и заморгала. Вода капала с моих волос, с подбородка, стекала с плеч. Он поставил кувшин на стол, намочил салфетку и тер ею мои лицо и шею, пока салфетка не почернела от грязи.
Покончив с этим, герцог достал из шкафа узкую полоску ткани и туго обмотал ее вокруг моей груди, отчего мои и без того маленькие груди стали совсем незаметными. Затем он протянул мне белую рубашку из батиста, шерстяные чулки, нанковые бриджи и голубой жилет с серебряными пуговицами.
Пока я одевалась, он подлил себё вина, прошелся вокруг меня, любуясь делом рук своих, и, видимо, остался доволен. Затем он обмакнул большой палец в вино, нарисовал крест у меня на лбу и с усмешкой произнес:
— In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti [40] .
И тогда я наконец поняла, и мне стало еще страшнее.
Той ночью меня ждала не смерть. Смерть была бы милостью.
Меня ждало перерождение.
40
Во имя Отца и Сына и Святого Духа (лат.).
39
— Извинить…
Я поднимаю взгляд и вижу пару глаз цвета полуночи. На мгновение меня охватывает ужас. Я не понимаю, где я и кто я.
— Мадемуазель… пожалуйста, извинить… Очередь… она двигаться, — произносит человек с итальянским акцентом.
— Ах да! Двигаться. Простите.
Семейка Готовых-Ко-Всему маячит далеко впереди. Я убираю дневник обратно в рюкзак и догоняю их.
Зачем герцог Орлеанский сделал из Алекс мальчишку? К чему он ее готовит, в сравнении с чем смерть кажется ей милостью? Но я не могу сейчас читать дальше: прямо передо мной — вход в катакомбы.
Табличка у двери гласит, что билет стоит столько-то, что придется много ходить и что посещение катакомб не рекомендуется детям дошкольного возраста и людям с нестабильной психикой.
Я протягиваю деньги неулыбчивой кассирше, прохожу мимо охранника и спускаюсь по винтовой каменной лестнице.
Ниже, еще ниже, в холодный сырой полумрак.
— Дантов ад, — шутит мужчина передо мной. — Сейчас будет первый круг.
Кто-то отзывается;
— Не, первый — это Лувр.
Все смеются. В этих стенах смех кажется слишком громким.
Мы одолеваем восемьдесят с лишним крутых ступеней и спускаемся в галерею, стены которой увешаны информационными стендами. Я обхожу их, читаю историю. Оказывается, под Парижем уйма заброшенных туннелей — в смысле не десяток-другой, а триста километров.
В этих каменоломнях добывали гипс и известняк со времен римлян и вплоть до девятнадцатого века, поэтому тут образовалась необъятная сеть туннелей и пещер, Париж снизу испещрен ими, словно сыр. Здесь нет небоскребов — они бы просто провалились. Большинство туннелей в аварийном состоянии и закрыты для посетителей. Так называемый оссуарий, куда я сейчас направляюсь, — это подземный некрополь, который занимает целый квартал в полмили длиной и находится под Четырнадцатым округом. Там хранятся останки около шести миллионов человек.