Революция
Шрифт:
— Давай, конечно.
Я откладываю телефон в сторону и пялюсь в стену. Чем себя занять, пока я жду? Можно перекусить: после ужина прошло несколько часов. На кухне, кажется, остался пад-тай. Еще есть апельсины и сыр. Хорошо бы, конечно, уже принять душ — и спать: завтра суббота, а у меня еще куча дел. Хочу заехать в музей Малербо и там пофотографировать. А потом надо будет причесать черновик.
Я перевожу взгляд на разбросанные по матрасу вещи. Дневник лежит прямо под связкой ключей. Алекс писала: «Той ночью меня ждала не смерть. Смерть была бы милостью. Меня ждало перерождение». Перерождение — в кого?
Тянет читать дальше, но я не решаюсь. Любопытно и страшно. Хочется узнать, что приключилось с Алекс и с Луи-Шарлем, но вдруг меня опять накроет, как прошлый раз, в катакомбах?
Я иду в ванную, выдавливаю на щетку зубную пасту и объясняю себе, что галлюцинации в подземелье не имеют никакого отношения к дневнику. Дневник — это бумага и буквы. А глюки — это реакция на таблетки. Пора, наконец, соблюдать рекомендации по дозировке.
Вернувшись в комнату, я беру баночку с таблетками и вытряхиваю две штуки на ладонь. Я хочу уменьшить дозу, очень хочу, но мне боязно. Последние несколько дней я неплохо держусь и чувствую себя нормальным человеком. Во всяком случае, меня не сжирает тоска. Правда, мне теперь мерещатся звуки и образы, зато я не пытаюсь шагнуть в никуда с какой-нибудь крыши или броситься в Сену. Нет уж, я не хочу снова окунаться в этот мрак. Но с говорящими черепами, гигантскими марионетками и стариками, которые превращаются в юнцов,
Я стою в нерешительности. Так что — апельсин? Ломтик сыра? Спать? Дневник? Суицидальные мысли или галлюцинации? Две таблетки или одна?
Я глотаю одну, а вторую отправляю обратно в баночку.
И выбираю дневник. Черт с ними, с галлюцинациями.
41
12 мая 1795
В Бога верят лишь обреченные.
Вы когда-нибудь видели, чтобы красавица просидела на мессе в храме хоть минутой дольше, чем положено приличиями? Или чтобы вельможа преклонил колено перед алтарем, если никто на него не смотрит?
Уроды, толстяки, нищие и больные. Прокаженные, от которых плоть отваливается кусками. Страдающие зловонным дыханием и изъеденные оспой. 3-з-заики. Те, кто пускает слюни, и те, у кого трясутся конечности. Безумцы. Чахоточные. Обделенные человеческой любовью, даже любовью собственных матерей. Но каждый из них скажет вам — с жаром в голосе, — что их любит Бог. Они так голодны до любви, какой угодно любви, что согласны и на жалкие Гэсподни подачки.
Вы спросите, зачем я поступила, как поступила. Будете осуждать меня. Но лишь святая избрала бы другой путь, а я не святая.
Дело в том, что я устала от Его бесконечного молчания. Мне хотелось шума. Хотелось бури аплодисментов. Чтобы мне свистели, хлопали и кричали «браво». Чтобы на сцену летели розы.
Его холодная любовь мне была не нужна. Я хотела любви земной — навязчивой, эгоистичной и жаркой. Хотела обонять запах пота с задних рядов партера, где все орут и топают ногами, и запах духов из ложи, где сидят дорогие шлюхи. Хотела, чтобы кухарки в исступлении рвали на себе платье, оголяя грудь, а торговцы швыряли мне свои кошельки. Да, я жаждала такой любви — грязной, пьяной, ненасытной.
Не ее ли жаждут все актеры мира? Я была лишь одной из многих — пока дьявол не положил на меня глаз. Пока я не встретила герцога.
Я стою на сцене жалкого театришки «Божоле», опустив голову и ковыряя мозоль на ладони. Я сбежала от дяди с его постылыми марионетками, чтобы попасть на это прослушивание. Только что я читала роль Джульетты для хозяина театра — его звали Одино, — и читала хорошо. Так хорошо, что суфлер перестал жевать, плотники прекратили стучать молотками, а сидевший под потолком мальчишка-осветитель заплакал. Но это ничего не решило. Это никогда ничего не решало.
— Рожей не вышла, — сказал Одино помощнику, не обращая внимания на то, что я стою рядом и все слышу. — И бюста нет.
Мне хотелось его задушить.
— Зато как играет, — возразил его помощник. — Сколько чувства!
— Зрители к нам ходят не затем, чтоб любоваться плоскогрудыми простушками. Они платят за красоток! — ответил Одино и, снисходительно улыбнувшись мне, крикнул в зал: — Следующая!
Герцог же сулил мне совсем иную судьбу. Он обещал, что через год-другой после революции, когда прекратится хаос, а король вернется в Версаль, мои мечты сбудутся. Представьте: однажды я получаю приглашение от «Комеди Франсез». Оно адресовано Александру Паради, поскольку Александрины больше не существует. Никто не оплакивает ее пропажу, особенно я, ибо Александр — хорошенький юноша, в отличие от Александрины, которая красавицей не была. Поначалу мне дают небольшие роли — слуг, солдат, шутов и гробовщиков. Затем я играю Керубино в «Фигаро», и меня замечают критики. Герцог лично об этом позаботился. Далее мне доверяют шекспировского Тибальта. Затем Клаудио. Затем Фердинанда. Затем Дамиса в «Тартюфе». Затем Родриго из «Сида». И вот я уже стою на сцене в ослепительном свете рампы, и аплодисменты омывают меня волнами за моего Ромео. Зрители хлопают, топают, кричат — это неподкупное восхищение. В оркестровой яме кого-то задавили в толкучке, женщины в партере падают в обморок. На следующий день некий критик пишет, что естественность моей игры бросает вызов самому великому Тальма. Другой утверждает, что моему таланту не было равных за всю историю театра. Третий называет меня юным богом.
На дворе лютует декабрь, но в моей уборной всегда живые цветы. Мне приносят пирожные и вино, дарят дорогие перстни. Мужчины и женщины толпятся в дверях, чтобы хоть одним глазком взглянуть, как я снимаю грим с лица. Они суют мне деньги, стараясь при этом будто случайно коснуться меня губами. Дамы желают за меня замуж и просто желают меня, так что приходится нанимать проходимца Бенуа для защиты от их посягательств. Он сидит в кресле, закинув ногу на подлокотник. Мы притворяемся вспыльчивой парочкой мужеложцев и приплачиваем слугам, чтобы те распускали слухи про то, как мы вечно бранимся и блудодействуем. И вот я, так долго прозябавшая в голоде и холоде, наслаждаюсь лучшими яствами и сплю на пуховых перинах.
Когда-то я хотела жить праведно. Старалась быть набожной. Но я так устала от того, что меня не слышат.
Можно рыдать в самые уши Господа про свое горе. Взывать к небесам, рвать на себе рубашку, или волосы, или кожу, можно даже выколоть себе глаза или вырезать сердце из груди — но что ты услышишь от Него в ответ? Тишину. Безразличие. Однако стоит встать перед афишей и вздохнуть с досадой, что на ней не твое имя, как дьявол собственной персоной подхватит тебя под руку и предложит сочувствие и совет.
Вот почему я согласилась. Почему я служила ему. Почему осталась у него.
Потому что Господь нас любит, но дьявол принимает в нас участие.
13 мая 1795
Королева меня не узнала. Я тоже едва узнала ее. С нашей последней встречи минул один год, но она состарилась на целых двадцать. Светлые волосы побелели, лицо осунулось, а вокруг глаз появились глубокие морщины.
Управляющий Тюильри привел меня в покои e'e величества. Он сообщил ей, что к дофину приставлен новый паж. Королева взглянула на него с отвращением и спросила, из какой я семьи. Он ответил, что во мне течет добрая республиканская кровь, что я наизусть знаю права и обязанности гражданина, — и на этом удалился.
— Ваше величество, это я, Алекс, — прошептала я, едва он затворил за собою дверь.
Она посмотрела на меня внимательнее, изменилась в лице — и наконец улыбнулась. Я сказала, что многократно пыталась увидеться с Луи-Шарлем, но меня всякий раз прогоняли. Однако я не сдавалась и вот — нашла способ проникнуть во дворец.
Сказала то, что мне было велено.
Королева позвала Луи-Шарля, и он сразу меня узнал — подбежал, поцеловал и повис на шее. Я подхватила его, и крепко обняла, и закружилась с ним по комнате. Королева смеялась от счастья, глядя на нас. Потому что его радость — это ее радость.
С того момента мы с ним были неразлучны. Я выполняла обязанности пажа: помогала Луи-Шарлю проснуться и одеться утром, прислуживала ему за столом и убиралась в его покоях. Но чаще всего я ему пела, рассказывала сказки, играла с ним, как и прежде, в Версале. Он устал от одиночества и был счастлив, что я снова рядом.
— Алекс, я тебя люблю, — произнес он однажды, когда мы играли в оловянных солдатиков. — Никогда больше не покидай меня.
— Я тоже вас люблю, Луи-Шарль, — ответила я. — И никогда больше не покину. Обещаю.
Я держала свое обещание, поскольку и впрямь любила его. Почти два года я проводила с дофином каждую минуту. Пока его у меня не забрали. Но даже тогда я не покинула его. И теперь уже не покину.
Во дворец я попала стараниями герцога Орлеанского. Он подкупил управляющего Тюильри. Сказал, что я его бастард и что он хочет помочь мне выбиться в люди. Он уверил управляющего, что я
Я стала глазами и ушами герцога во дворце. Проникала туда, куда ему вход был заказан, поскольку, поддержав Революцию, он попал в немилость к королю. От меня требовалось докладывать обо всем, что я разведаю. Что делал король? Кого принимал? Кому писала королева? Кто обучает дофина? Кто присылает ему подарки? Париж бурлил слухами о контрреволюции, об интригах иноземцев, о заговоре по освобождению короля.
Так я превратилась в шпионку герцога.
В тот вечер, когда он впервые привел меня к себе, я спросила:
— Почему я? Почему вы не наймете мальчишку делать мужскую работу?
— Я нанимал мальчишек, — ответил он. — Трижды. Первый был конюхом и обрюхатил служанку. Другой был трубочистом, но сбежал в армию, потому что желал щеголять в форме. Третий был поваром и погиб в пьяной драке. Мне же нужен мальчишка, который думает головой, а не тем, что у него в штанах. Только где такого взять? Вот и приходится создавать своими руками.
Он давно держал меня на примете. Наблюдал, как я нянчусь с Луи-Шарлем в Версале. Как играю Гамлета и Ромео в Пале. Я сама, сама подала ему эту идею.
— Сыграй для меня роль, — сказал он. — Сыграешь хорошо — и я открою тебе путь на сцену, как только станешь мне не нужна. Будешь примой в «Гранд-Опера».
Но я была не так наивна, как он полагал.
— Мне никогда не играть на парижской сцене, — ответила я, — и вы прекрасно это знаете. Я недостаточно хороша собой, чтобы мне дали Джульетту или Ифигению. И я слишком талантлива, чтобы играть служанок.
— Так играй Ромео! Бенедикта! Филинта! Разве ты не проделывала это сотни раз, ночью, в Пале-Рояле?
Это была неожиданная мысль. Я задумалась, затем спросила:
— А если я не соглашусь?
— Тогда отправишься в тюрьму. Четыре стражника видели, как ты украла мой кошелек. Я же обещал тебе Сент-Пелажи, помнишь?
— Это было обещание? — хмыкнула я. — Прозвучало как угроза.
— Мне нет надобности угрожать, — улыбнулся герцог.
И тогда во мне расцвел черный страх. Я не хотела шпионить, не хотела становиться осведомителем герцога. Меня беспокоило, что мои доносы могут повредить Луи-Шарлю и его семье. Но этому беспокойству противостояли другие побуждения, далеко не столь благородные, и герцог разглядел их — и раздул из них пламя.
Наверное, он увидел, как моя едва проснувшаяся совесть пытается перебороть мое вечно голодное тщеславие, — и поспешил положить конец этой борьбе.
— Послушай меня, воробушек, — сказал он. — Я не желаю Людовику зла. Он мой кузен, мы одной крови. Я хочу всего лишь помочь ему, а для этого мне нужны твои донесения. Если ты сообщишь, что испанский посол прислал королеве гобелен или игрушек для дофина, я буду знать, что есть надежда на помощь Испании. Неужели ты не видишь, что творится вокруг? Знать и духовенство уже потеряли былую власть. И революционеры на этом не остановятся. Дальше они свергнут короля. Да, самого короля!
Мне так хотелось верить ему. Верить, что его намерения чисты. И мои тоже.
— Но ведь народ снова любит его величество, — возразила я, испытывая его. — Прошлой зимой он выступал перед Ассамблеей. Он поклялся защищать свободу и признал конституцию. И на Фестивале единства в июле он клялся поддерживать декреты Ассамблеи. Это слышал весь Париж.
— Однако не весь Париж ему поверил, — ответил герцог. — Клятвы, что застревали у него в горле, убедили мадам Ролан. Убедили Демулена и Дантона. Но не Робеспьера. Он опасный человек, этот Робеспьер. Он будет отстаивать свои интересы любой ценой. Король в большой опасности. Поэтому ты должна сослужить эту службу. Помоги мне спасти короля и его семью. Возможно, мы еще успеем предотвратить катастрофу.
Я все еще колебалась.
— Вам безразлична судьба королевской семьи, — сказала я. — Вы хотите использовать мою любовь к Луи-Шарлю в своих целях. Каковы бы они ни были.
Как он смеялся!
— Ах, воробушек, убеждай себя в чем угодно, раз не желаешь видеть правду.
— И в чем же, позвольте узнать, заключается правда?
— Она в том, что я собираюсь воспользоваться твоей любовью, да. Но лишь твоей любовью к самой себе.
14 мая 1795
Я зашла к родным сообщить, что уезжаю. Что поступила на службу к герцогу Орлеанскому. Сказала, что это актерская работа. Если подумать, так оно и было.
— Милая моя, он же тебя погубит! — запричитала бабушка.
— Мама, брось, — отмахнулся дядя. — Какой мужик на нее позарится? Тоже мне нимфа! Да пускай он ее забирает, так и ей лучше, и нам. Иначе куда ее девать? Замуж не отдашь, у нас и приданого-то нет.
Я окинула их взглядом: тощих братьев, измученную мать. Конечно, я их любила. Ноу меня был свой голод. А у них свой.
Герцог поселил меня в чердачной комнатке высоко над собственными апартаментами и выдал мне денег на личные расходы. Я почти все их оставила матери. Поцеловала ее на прощанье и ушла. Несколько месяцев спустя я узнала, что бабушка умерла, а мой отец поставил спектакль, который высмеивал нового диктатора Робеспьера. Тут же был подписан приказ о его аресте, и вся семья бежала в Лондон.
Это последнее, что я слышала о своей родне.
42
Я смотрю в окно на огоньки домов напротив, и тут звонит телефон. Капли дождя сползают по чистому стеклу, и огоньки играют в них миллионом бликов. Если бы этот дождь мог просто взять и смыть все ошибки. Все неверные решения. Вину и горе. Мои, и Алекс, и всего мира.
— Спой мне, — говорю я в трубку. — Спой ту, которая про Сакре-Кёр. Она такая красивая.
— Не могу, Анди. У меня сегодня аншлаг. В городе одновременно целых три конференции, я выехал на дежурство в четыре — и с тех пор ни минуты без клиента. Только что в мою колымагу упаковалось четыре пассажира. И всюду жуткие пробки. Так что спеть не выйдет, но есть идея получше. Готовь шмотки.
— Что?..
— Приготовь шмотки заранее, чтобы не шариться потом в темноте. Ложись спать, но положи телефон рядом с подушкой. И переключи звонок на вибрацию, а то всех перебудишь.
— Зачем это?
Виржиль чертыхается, но не в мой адрес. В трубке слышно, как его диспетчер кричит и сыплет проклятьями.
— Просто сделай, что я сказал, ладно?
— Все страньше и страньше.
— А петь колыбельные по телефону не странно? С тех пор как мы познакомились, все пошло как-то странно. Спи, Анди. Скоро увидимся.
43
Телефон жужжит и вибрирует у моей щеки, как огромный мерзкий жук.
— Да? — подрываюсь я.
— Анди, я тут. Ты готова? Спускайся.
— Виржиль?.. — Я щурюсь на часы. — Полпятого утра!
— Я в курсе. Давай скорее, я отключаюсь и жду тебя внизу.
Он не оставляет мне возможности отвертеться. Я несколько секунд гляжу в потолок, дожидаясь, когда проснется мозг, затем вылезаю из постели и натягиваю одежду. По дороге в ванную стараюсь издавать как можно меньше шума, чтобы не разбудить отца. Так и представляю себе этот диалог: «Ой, пап! Что, полпятого? Серьезно? Ну надо же. Куда я собралась? Да так, погулять. С кем? А, ты его не знаешь. Мы только что познакомились. Куда пойдем? Отличный вопрос! Понятия не имею куда».
Я тихо приоткрываю дверь ванной, крадусь по коридору и через гостиную, затем спускаюсь по лестнице. Во дворе холодно и темно, я едва разбираю дорогу. Наконец я на улице. Дурдом. Вдруг он не приехал, вдруг просто разыграл меня?
Он приехал. Его побитая хрипло кашляющая тачка выглядит еще более помятой, чем в прошлый раз. Он улыбается, увидев меня, и открывает дверцу. Я тоже улыбаюсь. В машине играет «Marry Me» Энни Кларк с моего айпода. Обожаю этот альбом.
— Ну, привет, — говорю я.
— Привет, — отвечает он и целует меня в обе щеки.
Я пристегиваюсь, и он жмет на газ. Мы едем по пустынной улице. В подставках — два бумажных стаканчика с кофе.
— Я подумал, тебе не помешает. Угощайся.
Я беру один из стаканчиков. Кофе черный, без сахара, как я люблю. Он горячий и крепкий, и я быстро согреваюсь.
— Как твоя смена? — спрашиваю я.
Он качает головой.
— Даже не спрашивай.
— Ясно, скучать не пришлось. Так что, ты скажешь, куда мы едем?