Революция
Шрифт:
Возможно, они поссорились. Возможно, она полюбила другого. Возможно, ее отец не любил музыкантов. Или она уехала от него в Бруклин.
— Мадемуазель, сейчас начнется камерный концерт, — сообщает мне смотритель. — У нас концерты каждую субботу. Если хотите послушать, можете пройти в зал.
На часах уже четыре — и я отказываюсь. Было бы замечательно послушать музыку, но мне еще кучу всего надо успеть.
Я напоследок еще раз смотрю на портрет Малербо. Столько печали во взгляде. И столько музыки.
— Жаль, что я ничего про тебя не знаю, — шепчу я, затем иду к выходу и покидаю музей. За закрывшейся дверью начинает играть гитара.
49
Почти готово. Еще чуть-чуть.
Портрет на экране моего ноутбука уходит в затемнение. Продолжает играть концерт Малербо в ля миноре. Появляется строчка: «…и наследие Малербо — порождение его эпохи, но оно также и вне времени: сотни лет спустя оно служило вдохновением и отражалось в творчестве Бетховена и „Битлз“, Стравинского и „Уайт Страйпс“».
Текст исчезает. Музыка заканчивается. Я сохраняю файл и выхожу из программы. Затем пишу имейл отцу, прицепляю файл и нажимаю «Отправить». Предисловие я переслала ему чуть раньше. Теперь пусть смотрит. Мое дело сделано.
Я выключаю ноутбук и уношу чашку из-под кофе на кухню. Сегодня субботний вечер, уже почти одиннадцать. Непонятно, где носит отца. Он говорил, что вернется поздно, — но не настолько же! Мне очень важно, чтобы он посмотрел мою работу сегодня: хочу услышать его вердикт перед сном. Получилось хорошо. Я сама это знаю. Но мне нужна его отмашка, так что я решаю его дождаться. Возвращаюсь к себе, вытаскиваю на середину комнаты чемодан и убираю туда почти все вещи. Нахожу паспорт и распечатку билета, кладу их на ящик из-под фруктов, чтобы не искать с утра. Затем ложусь на матрас и открываю дневник Алекс. Я собираюсь перед отъездом оставить его на ящике — и рядом записку для Джи. Но сначала дочитать. Осталось всего несколько записей.
21 мая 1795
Сегодня идет дождь. Вылазку пришлось отменить. От воды мои ракеты испортятся.
Сижу за столом в своей старой комнатке в Пале-Рояле — с пером, чернилами и огарком свечи. Ненавижу это место. На полу до сих пор пятна крови с того дня, как герцог меня избил. Здесь темно и холодно, но я не смею развести огонь. Я и так рискую, приходя сюда.
Власти конфисковали Пале два года назад, в девяносто третьем. И тогда же казнили герцога Орлеанского, а его владения объявили собственностью государства. Все ценное разворовали, но мои сокровища не тронули. Они не знали, где их искать. В нескольких старых комнатах герцога сидят какие-то чиновники, но большая часть Пале пустует, и двери на замках. Однако сюда можно проникнуть, если знать как. Из «Фуа» на кухни Пале ведет тайный ход. Раньше им пользовались шпионы и доносчики герцога. Теперь я по нему пробираюсь в свою комнату, а ворюга Бенуа каждый раз дерет с меня за это кучу денег.
Пока я пишу, дождь льет все сильнее. Он хлещет с крыши тяжелыми струями. Лучше бы он хлестал меня. Вымыл бы всю жизнь из моего тела. Смыл плоть с моих костей. И боль из моего сердца.
Сегодня я подкупила стражника у башни. Он мне рассказал, что к Луи-Шарлю присылали лекаря. У мальчика уже нет сил стоять на ногах. Он больше не разговаривает и не ест.
Как
Сдерживая рыдания, я уронила голову на руки, но тут в комнате раздались шаги. Я подняла взгляд. Герцог стоял у камина и водил рукой по каминной полке. Его одежда истлела. Кружево на вороте заскорузло и почернело от крови.
Я вытерла глаза.
— Что, одиноко ходить в мертвецах? — спросила я.
— Отнюдь.
— Значит, вы соскучились по Парижу?
— Соскучился? Он стал таким унылым, что я едва его узнаю.
— Тогда зачем вы вернулись? Чтобы мучить меня?
— Чтобы убедить тебя бежать. За Фавелем уже следят. Его пока не арестовали: выжидают. Используют его, чтобы поймать тебя.
— Я не собираюсь бежать.
— Ты рискуешь жизнью впустую.
— Я рискую ради него. Покуда он жив, есть надежда, что он выйдет на свободу. Времена меняются. Люди меняют свои решения.
Смех герцога напомнил шелест мертвых листьев на ветру.
— Ничто не меняется, кроме имен негодяев у власти, — возразил он. — Скажи-ка мне, воробушек, что ты там пишешь? Завещание? Исповедь? Перечисляешь свои многочисленные грехи? Что это за сочинение?
— Это свидетельство, — объяснила я. — История революции.
— И кому это нужно?
— Мне. Чтобы понять происходящее. Быть может, пока пишу, я найду ответ, объяснение, почему все так случилось.
— Очередное свидетельство… Какая скука, — вздохнул герцог. — Нынче каждый парижанин ведет хронику революции, а то и похуже — мемуары кропает. «Революция случилась, потому что король растранжирил все деньги». Или: «Революция случилась, потому что король пытался разогнать Ассамблею». Ошибаются и те и другие. Знаешь, как на самом деле все началось, воробушек? Нет, откуда тебе знать. Плевать тебе было на свободу, равенство и братство. Твой ум занимали богатство и слава, и ты была готова душу продать, чтобы их обрести. Хотя что я говорю? Ты ее и продала!
— Сир, оставьте меня.
Но он не уходил, а разгуливал по комнате, заложив руки за спину.
— Раз тебе нужен ответ, ты его получишь, — сказал он. — Я расскажу тебе про эту революцию. Слушай внимательно, воробушек. Король был ни при чем. Королям революции не нужны. Все началось с людей незаметных. С бездарного актеришки Колло д'Эрбуа, которого освистали в театре. С шарлатана Марата, над чьими бредовыми теориями потешалась вся Академия. И с Фабра д'Эглантина, худшего драматурга во Франции, с разносных отзывов на его пьесы. Но главным образом все началось с Максимилиана Робеспьера. Представь его семнадцатилетним. Его из милости приняли в лицей Людовика Великого. Он был сирота и ходил в обносках — единственный среди богатеньких сверстников. Правда, у него был хорошо подвешенный язык и бурное воображение. Так что именно его выбрали произносить речь от имени школы перед королем и королевой. В тот день шел дождь. Он ждал на улице, как положено по этикету. Ждал час. Два. Четыре. Наконец августейшая чета прибывает. Он обращается к ним, а они едва скрывают зевоту и уходят, не соизволив дослушать. Продрогший, забрызганный грязью, в безнадежно размокших ботинках, Максимилиан возвращается в свою комнату и затаивает обиду.
У каждого из них накопились обиды. И они ждали. Сами не зная чего. Но знали, что их время придет. Они ждали, когда проезжающая мимо карета в очередной раз окатывала их водой из лужи. Ждали, заглядывая в окна кофеен, куда не пускают всякую голытьбу. Лежа ночами на своих жестких кроватях, они перебирали в памяти все насмешки и унижения — и ждали. Это ожидание их окрыляло.
Я повернулась к герцогу спиной, но он не умолкал.
— Вспомни весну восемьдесят девятого, воробушек. Страна разорена. Повсюду — на улицах и в клубах, в салонах и кафе — люди в шелках и с холены ми руками читают гневные речи: Демулен, Дантон, Робеспьер, Сен-Жюст, Эбер, Марат. Никто из этих речистых господ не родился в Париже, они все приезжие. Все недовольные провинциалы тянутся в столицу. Их сердца отягощены обидой и ненавистью, а головы забиты мечтами о славе и возмездии. И во всем, что в их жизни пошло не так, они винят короля. Они красиво говорят, эти люди. Они умеют взбаламутить толпу. К лету начинаются беспорядки на улицах. Потом мятежники берут Бастилию. Потом штурмуют Версаль. И вот, откуда ни возьмись, — революция! Она уже здесь, в разгаре. Она сулит нам новое будущее, честное и чистое. Золотой век, в котором все будут свободны. И мы верим в эти обещания, верим всем сердцем. Правда, недолго. Пока на площади не появляется гигантская гильотина. Пока людей не начинают тысячами грузить в повозки.
Теперь все это Позади: революция, декларация, конституция… Настал конец кровопролитию. Конец монархии. Все, кто мог, уже перебывали у власти. Нет больше войн. Нет террора. Мы одеваемся в простую одежду, а не в шелка. На наших туфлях черные ленты вместо серебряных пряжек. Мы больше не пудрим свои локоны. Теперь все равны. Самый грязный из попрошаек равен королю, а каждый криворукий маляр считает, что он ничем не хуже Микеланджело.
Однако гильотина по-прежнему работает без осечки. Головы по-прежнему катятся в корзину. По-прежнему страдает невинный мальчик, замурованный в башне. И знаешь почему, воробушек? Не знаешь? Так я тебе скажу. Потому что после разбившихся надежд, после крови и смерти мы проснулись как после кошмара и обнаружили, что уродливое не стало красивым, а тусклое не засияло. Что один по-прежнему поет лучше другого. Что кому-то досталась должность повыгоднее. А у соседки корова дает больше молока. А у тех дом гораздо просторнее. А вон тот женился на девице, которую я любил. И никакой закон этого не изменит, никакая декларация прав, ничто и никогда.
Он сложил руки на груди и заключил:
— Вот тебе мое свидетельство. Что ты думаешь?
— Думаю, что вы ошибаетесь.
— Черт побери! В чем же ошибка?
Я представила себе темную холодную башню. Умирающего мальчика, замурованного в ней. И внезапно меня окутало горе. Словно я упала в глубокий колодец, и горе как черная вода заполнило мое горло, мои глаза и уши. Я не видела, не слышала и не чувствовала ничего, кроме отчаянья.
— Говори! — потребовал герцог. — Где я ошибся?
— В самом начале, — ответила я. — Насчет моей души.
— Там нет ошибки! Я сказал тебе правду.
Я подняла на него глаза, ничего не видя от слез.
— Нет, сир. Я тоже думала, что теряю душу, и, будь моя воля, я бы с радостью с нею рассталась, поскольку она ничего не стоит и не нужна мне. Но я заплатила не душой, нет. Я заплатила сердцем.
23 мая 1795
Их настигли в Варенне и потащили обратно в Париж.
Разумеется, они не сумели всего предусмотреть. Как могло быть иначе? Они не умели даже наполнить чернильницу, откуда им было знать, как спланировать побег? Королева заблудилась на пути к карете и всех задержала. Потом сломалось колесо. Провожатые ждали не там, где условились.
Они не доехали до Монмеди каких-то пятнадцать миль, когда их схватили. Уму непостижимо: всего час потерянного времени, несколько миль и сломанное колесо — а в результате король низвергнут, началась война и ход истории необратимо изменился.
Их узнал смотритель какой-то почтовой станции близ Сент-Менеу. Об этом сообщали во всех листовках. Он поехал за ними, перехватил их под Варенном и вызвал подмогу. Подоспевшие солдаты арестовали короля. Члены Ассамблеи тоже поспешили в Варенн — требовать, чтобы Людовик вернулся в Париж. Шесть с лишним тысяч солдат и добровольцев сопровождали его назад, и тысячи желающих взглянуть на короля выстроились вдоль дороги в столицу.
Я стояла вместе с ними, надеясь увидеть Луи-Шарля, — тщетно. Я боялась, что люди будут глумиться, когда карета въедет в город, но все молчали. Никто не обнажал головы. Никто не кланялся. Пришел конец всякому притворству. Люди понимали, что король отвернулся от народа и от революции, — и решили, что они тоже теперь вправе от него отвернуться.
Когда стало известно о бегстве Людовика, в Париже начались беспорядки. Люди разбивали его статуи, ломали вывески магазинов с королевским гербом. Их ярость еще не стихла, когда он возвратился. Они желали, чтобы он отрекся от трона. Десятки тысяч людей пришли к Ассамблее требовать учреждения республики. Герцог велел мне идти с ними, и я пошла, прикрепив триколор к своему жилету.
Но король не отрекся. Дантон гневно обвинил Ассамблею в том, что она не внемлет воле народа, раз не может заставить Людовика повиноваться, и составил петицию о низложении короля. Он и его последователи призвали граждан прийти на Марсово поле и подписать петицию. Пришли тысячи и тысячи. Сперва это было мирное собрание, но потом начались потасовки. Чтобы утихомирить толпу, вызвали гвардейцев, и они открыли по людям огонь. Полсотни человек погибло. Многих арестовали. Объявили военное положение. Запретили газеты. Это продолжалось всю осень, до самой зимы. Выпал снег, подули холодные ветры, но даже они не остудили страсти в Париже.
Другие короли Европы, недовольные тем, как Франция обошлась со своим монархом, объявили нам войну. Пруссия, Англия, Австрия, Испания — все ополчились против нас.
В Ассамблее тем временем осмелели радикалы. Они принялись нападать на церковь и грабить храмы. Дальше настала очередь эмигрантов: дворян, покинувших Францию, заклеймили как предателей, а их земли и владения захватили. Тех, кто остался, тоже подозревали во всех смертных грехах. Хитрый герцог взял себе новое имя — Филипп Эгалите, а Пале-Рояль переименовал в Пале-Эгалите — так бывший «Королевский дворец» превратился в «дворец Равенства». Сам герцог стал депутатом, отрекся от титула и отправил старших сыновей воевать с Пруссией. Это позволило ему выиграть немного времени.
Закончился девяносто первый, наступил девяносто второй год. Снова пришла весна, а с ней очередные беды. На востоке страны люди восстали против революции, назревала гражданская война. В июне король отказался подписать приказ о создании в Париже двадцатитысячного гарнизона — для защиты города от захватчиков. Радикалы тут же объявили, что Людовик ждет помощи иноземцев, чтобы удержать трон. Разъяренные парижане штурмовали Тюильри, вломились в покои короля и, потрясая оружием, заставили Людовика надеть на голову «колпак свободы». Они издевались над ним много часов подряд, но он стойко выдержал унижения. К шести часам наконец прибыл мэр Парижа и убедил толпу разойтись.
Пока происходила эта отвратительная сцена, меня не покидало чувство, будто я снова компаньонка Луи-Шарля и наблюдаю падение Версаля. Толпа ворвалась внутрь, и королева велела охране увести Луи-Шарля и Марию-Терезу в дальнюю спальню. Мне приказали остаться с ними. Мы с Луи-Шарлем весь день играли, а Мария-Тереза вышивала. Я старалась как могла быть при детях веселой и беспечной, но ежесекундно ждала, что дверь вот-вот распахнется и мятежники нас растерзают.
В июле прусский герцог Брауншвейгский пригрозил, что если бунтовщики посмеют еще хоть раз напасть на короля, то Париж дорого за это заплатит. Его слова напечатали во всех газетах и повторяли на каждом углу, и все понимали, что это не пустая угроза, потому что армии герцога подступали все ближе к французской столице. Но даже это не усмирило Париж. Десятого августа, разгоряченные речью Дантона, обезумевшие от газетных истерик, люди снова штурмовали Тюильри.
В ночь на десятое я не вернулась ночевать в Пале. Я боялась за Луи-Шарля и вымолила позволение остаться с ним. Всю ночь в городе били колокола. Я слушала их и вспоминала, как жаждавшие крови простолюдинки бежали к Версальскому дворцу.
Король тоже слышал колокольный звон. Его личная охрана была наготове и дворец укреплен, но к утру стало ясно, что надежды нет. Против него восстал весь Париж. Я быстро одела и покормила Луи-Шарля, и нас увели прочь из дворца.
Людовик обратился в Ассамблею с просьбой об убежище для семьи, и депутаты, подумав, предоставили им убежище: их заточили в Тампль — древнюю уродливую крепость.
Мне приказали следовать за ними, чтобы прислуживать королю и дофину. В тот вечер я стелила им постели и второпях накрывала на стол, а затем снова отказалась уходить на ночь, потому что от Тюильри доносились выстрелы, а я понимала, что от Тюильри до Тампля рукой подать. Я осталась спать на полу возле кровати Луи-Шарля. Кто-то предложил мне ночную рубашку, но я сказала, что предпочитаю быть наготове, — хотя на самом деле мне просто негде было переодеться. Слуги или стражники могли подглядеть, что я не мальчишка, и донести коменданту, и меня бы как шпионку бросили в тюрьму.
Возвращаясь следующим вечером в Пале, я думала, что кровопролития и насилия больше не будет, — куда же больше? Тюильри захвачен. Всю охрану короля вырезали. Сам король теперь бессилен. Я надеялась, что его отправят куда-нибудь в пригород, в его поместье Сен-Клу, чтобы он там охотился и мастерил затворные устройства, как всегда любил. Королева и Мария-Тереза гуляли бы там по парку, а Луи-Шарль мог бы вволю бегать и играть.
Герцог ждал моего возвращения. Как только я зашла в его покои, он схватил меня за шиворот и потащил в свой кабинет.
— Где тебя черти носили? — закричал он.
Пока я рассказывала, что произошло, он не мог сидеть на месте и в нетерпении расхаживал по комнате.
— Их злосчастья теперь закончились, — заключила я и подняла на него глаза. — Больше ведь не за что воевать?
Не отвечая на мой вопрос, герцог сказал:
— Я доволен, что тебя отправили с ними в Тампль. Делай свое дело, и делай его хорошо, как в Тюильри. Не давай коменданту повода тебя заподозрить. Каждый вечер будешь докладывать мне: с кем король встречается, кому пишет, когда он спит, ест и ходит на горшок.
— Но зачем? — не поняла я. — Все же кончено. Я думала…
— Ты ошибалась! — вскричал он. — Да, король пал, но кто займет его место? Кто окажется у власти? Вспыльчивый Дантон? Коварный Робеспьер? Оба за власть перегрызут друг другу глотки. А победивший, возможно, и будет править Парижем — но не Францией. В Лионе, в Нанте и во всей Вандее люди горой стоят за короля. Все кончено, говоришь? Господи, какая же ты дура. Ничего не кончено. Все только началось!..
В этом герцог оказался прав, как и во многом другом. После падения Тюильри колокола звонили не прекращая. Прусские войска уже подходили к Парижу. Городские ворота держали запертыми. Горожанам приказано было сидеть по домам. Отряды из Сент-Антуана патрулировали улицы, хватая всякого, кто казался им врагом Революции. Людей тысячами отправляли за решетку. Дворян арестовывали просто за то, что они дворяне. Священников — за то, что они ставят Бога выше Революции. Тех и других бросали в кишащие крысами парижские тюрьмы, вместе с проститутками, ворами и фальшивомонетчиками.
В конце августа пала крепость Вальми, последний рубеж на пути герцога Брауншвейгского к Парижу. Добровольцы ринулись на фронт, навстречу врагу. Оставшиеся в городе обезумели от страха и, вооружившись чем попало, ждали, когда прусские войска ворвутся в Париж и всех перережут.
И тогда наступил тот страшный день — страшнее пруссов, англичан и австрийцев.
Второе сентября 1792 года.
25 мая 1795
Словно кто-то спустился в склепы парижских кладбищ, в недра катакомб и еще ниже — в саму преисподнюю, — чтобы натравить на город демонов Люцифера.
Но кто? — замирая от ужаса, гадала я по пути в Пале. Кто открыл врата ада?
Все началось с хриплого испуганного шепота на улицах, в кофейнях, у заборов, у рыночных прилавков: заключенные готовят мятеж! Роялисты, священники и прочие враги Революции. Как только прибудут армии герцога Брауншвейгского, они объединятся с заключенными и перережут весь город!.. Шепот становился все громче, пока не перерос в боевой клич.
Я была в Тампле и накрывала ужин, когда снаружи донеслись крики. Один из стражников с усмешкой посоветовал королеве подойти к окну и взглянуть на свою подругу, принцессу де Ламбаль. Не успел он договорить, как за окном появилась голова светловолосой женщины, надетая на пику. Королева упала без чувств. Я бросилась задергивать шторы
Люди стояли много часов, распевая свои песни, пьянствуя, требуя смерти короля, грозясь ворваться в Тампль и расправиться с ним голыми руками. В конце концов к ним вышел комендант с охраной и велел всем разойтись. Ему ответили, что они, добрые люди Парижа, намерены очистить город и его тюрьмы от предателей Революции и что Людовик — самый главный предатель. Комендант отвечал, что многие преступления короля еще предстоит расследовать, а кто не согласен и хочет отобрать у народа Франции возможность вершить над ним честный суд — пускай поостережется, не то сам окажется за решеткой.
Это их отрезвило. Они прекратили изрыгать угрозы и стали расходиться, а комендант вернулся в крепость. Я слышала, как он сказал одному из охранников:
— Добрые люди… Да среди этих добрых людей полно бывших заключенных. Я многих узнал.
После этого он приказал удвоить караул, а меня, служанку и троих поварят отправил по домам. Я пошла на юг по самым тихим улочкам, нарочно избегая рынков и прочих мест, где собирается чернь. В одном из переулков была винная лавка, и там шумела толпа. Я хотела повернуть назад, но не успела. Какая-то женщина заметила меня.
— Экий симпатяга! — воскликнула она. — Иди-ка сюда, мой сладкий! Принцесса жаждет твоего поцелуя!
Они сняли голову с пики и положили ее на стол. Пьяный человек щипал ее бескровные щеки. Другой целовал ее в безвольные губы. Третий поправлял ей прическу. Мне хотелось закричать, закрыть глаза, броситься бежать, но я не смела, зная, что за мной погонятся. «Ты же актриса, — прошептала я себе. — Играй».
— К черту! — воскликнула я. — Не буду я целоваться с проклятой аристократкой! Пускай сама меня целует. Вот сюда! — Я повернулась и шлепнула себя по заднице.
Они захохотали. Кто-то хлопнул меня по спине. Другой протянул мне вина. Третий, трезвый и тихий, принялся меня допрашивать.
— Ты кто такой, парень? — спросил он. — Куда направляешься?
Я сказала, что я слуга из Тампля, иду домой ночевать. Он спросил, патриот ли я. Я ответила: разумеется. На моих пуговицах было написано: «Свобода или смерть», а к жилету приколоты революционные ленты. Кивнув, Жан — так он мне представился — назвал меня истинным сыном Франции и предложил остаться. Больше часа я пила с ними, смеялась с ними, пела их песни.
А потом Жан заявил, что пора возвращаться к работе на благо Республики. Он пообещал выставить всем еще вина, но сперва — дело. Я хотела уйти, однако он меня не отпустил.
— Мне нужно выспаться, — сказала я.
— Враги Революции не дремлют, — отвечал он. — А значит, и ее защитники не должны спать. — И мы двинулись по улице.
— Куда мы идем? — спросила я.
— Назад к тюрьме Ла-Форс.
Тут он отвернулся поговорить с кем-то из своих спутников, и очень кстати, потому что я больше не могла притворяться. Меня обуял страх. В тюрьме Ла-Форс еще недавно держали принцессу де Ламбаль. Я попыталась отстать, свернуть в переулок, но людей было слишком много, толпа несла меня вперед. Вскоре со стороны тюрьмы начали доноситься крики.
— Давай, мой мальчик! — воскликнул Жан, проталкивая меня в ворота. — Удобрим корни свободы кровью ее врагов!
Во дворе уже столпились люди и горел огромный костер. Рядом с ним была груда тел — мужских и женских. Я застыла в ужасе, когда мимо меня пробежала женщина в разодранном платье. За ней с хохотом гнались трое мужчин. Когда один схватил ее, она закричала:
— Помогите!.. — но тут же тяжелая дубина обрушилась на ее голову, и она умолкла.
Жан сунул что-то мне в руку. Я опустила взгляд и увидела обломок доски с торчащими гвоздями.
— За дело, гражданин! — закричал Жан.
Я бросила доску на землю. Жан схватил меня за шиворот и приказал снова ее поднять. Я отказалась. Тогда он ударил меня. Я пыталась вырваться, кричала, лупила его кулаками и уже была уверена, что сейчас он меня убьет, когда рядом раздался голос:
— Жан, пусти его! Это человек герцога!
Это был Ротонд. Я много раз видела его у герцога в гостях.
— Какого черта? — спросил Жан. — Я не доверяю ему. Он не патриот! Он бесхарактерный, как баба. И предатель.
— Я тебе говорю, это мальчишка Орлеанского. Убьешь его — будешь отвечать перед самим герцогом, — сказал Ротонд.
Жан сплюнул.
— Ладно, катись отсюда, сопляк, — прорычал он, толкая меня с такой силой, что я упала на четвереньки на булыжник. — Вали к своему хозяину. Передай, что у нас тут работа кипит.
Обезумев от страха и едва разбирая его слова, я поднялась на ноги и побежала прочь. На улицах, по которым я мчалась, было темно. В окнах не горел свет. Я стучала во все двери, надеясь, что кто-то меня впустит: я боялась, что ноги не донесут меня до Пале. Но никто не открывал. Добрые люди Парижа спрятались за семью засовами, потому что добрые люди всегда так поступают. Множества кровавых расправ можно было бы избежать, если бы не равнодушие добрых людей.
Я старалась держаться в тени и ныряла в закоулки, едва заслышав голоса или шаги. В Пале я спотыкаясь поднялась по лестнице и упала на кровать. Через минуту за мной явился Николя.
— Рассказывай, — потребовал герцог, как только я вошла в его спальню.
И я рассказала. Пустым, безразличным голосом перечислила все, что видела. Голову принцессы. Толпу у Тампля и у Ла-Форс.
— Столько трупов… — вспоминала я. — У многих отрублены руки и ноги. У других головы. Мужчины, женщины. Я видела мертвого ребенка. Мальчика. Ему было лет двенадцать…
Герцог стоял перед зеркалом и готовился к выходу. Он был одет не в обычный свой роскошный наряд, а совсем просто. Серая накидка, невзрачная войлочная шляпа — в таком виде я бы его не узнала, так мог выглядеть любой парижский прохожий. Подобные люди незаметны в толпе. Под шляпой лица герцога было почти не видно, но отраженные в зеркале глаза сверкали при свечах. Это были глаза цвета полуночи.
И туту меня перехватило дыхание.
Я уже видела это лицо. Той страшной ночью, когда пал Версаль. Я вспомнила того, кто стоял в толпе, натянув шляпу на лоб, и раздавал золотые монеты, подстрекая к разбою и расправе. Его глаза тоже были — цвета полуночи.
Герцог обернулся.
— Ах, воробушек, — сказал он. — В какие времена живем!
Я кивнула, не в силах произнести ни слова.
— Кажется, весь Париж сошел с ума.
— Да, — прошептала я. — Кажется.
Он подошел поближе и наклонил голову.
— Что-то ты бледная, — заметил он и налил в стакан бренди. — Выпей. Тебе станет лучше.
Как только дверь за ним закрылась, у меня подкосились ноги. Стакан выпал из моей руки и разбился о мрамор. Я поняла, кто распахнул врата ада и напустил на нас демонов.
— Зачем?.. — шептала я в тишине. — Зачем?
Вместо ответа из моей памяти выплыли голоса. Я зажала уши руками, но они не умолкали. Убийца Жар: «Вали к своему хозяину. Передай, что у нас тут работа кипит». Бабушка: «Настанет день — и тебе встретится сам дьявол, девочка». Луи-Шарль: «Мама его не любит. Я слышал, как она говорила про него с тетей Елизаветой. Будто он строит из себя революционера, а на самом деле просто хочет сесть на трон». И герцог: «Враг моего врага — мой друг».
Все это время он лгал мне. У него и в мыслях не было помогать королю. Король его враг, а враги короля — то есть революционеры — его друзья. Это его золотом оплачены бунты и беспорядки. И то, что я видела сегодня, — дело его рук.
Я сжала виски руками, надеясь выдавить это знание из головы.
— Зачем? — выкрикнула я в тишину пустой комнаты. — Зачем, черт побери, зачем?!
Ярость овладела мною. Я швырнула свечу об стену, затем разбила вазу, смела склянки с туалетного столика… Внезапно чьи-то руки схватили меня, и я услышала:
— Уймись! Уймись, говорю тебе!
Это был Николя. Стряхнув его с себя, я продолжила бесноваться — рвала наряды герцога, ломала его украшения, пока старик не дал мне пощечину.
— Да что с тобой? Что на тебя нашло? — недоумевал он.
— Это все он, это герцог! — бушевала я. — Он стоит за резней! Он за нее заплатил!
— Придержи язык, — нахмурился Николя. — Ты не в себе.
— Он хотел помочь королю, он сам так говорил! — кричала я. — Все это время я верила, что помогаю ему спасти короля!
Николя рассмеялся.
— Так-таки и верила, девочка? Или то было удобное оправдание? Впрочем, сейчас уже не важно. Просто он оказался лучшим лицедеем, чем ты. Править Францией — единственное, чего желает герцог. Сегодня вечером он поможет предводителям Революции избавиться от врагов. Он заплатил парижским отбросам, чтобы они сделали всю грязную работу. Революционеры многим ему обязаны и скоро оплатят свой долг сполна. Они сделают его королем.
— Я тебе не верю! Революционеры хотят разделаться с монархией, они же только об этом и говорят.
— Чего хотят революционеры и что они вынуждены будут сделать — не одно и то же. Революция висит на волоске. Если ее не подавят пруссы — подавят роялисты. Нам нужен сильный правитель. Кто-то, кого одинаково поддержат все. Герцог Орлеанский! Он существо самой редкой породы — якобинец голубой крови, одновременно роялист и революционер. Кто лучше него объединит разобщенную Францию?
— Ноу Франции уже есть король, — возразила я. — Людовик попреж-нему король.
— Это не надолго.
— Ты хочешь сказать, его отправят в провинцию?
— Отправить-то отправят… Но не в провинцию. Сперва будет суд. Просто для вида. А потом — гильотина.
Ярость отпустила меня. На смену ей пришел страх.
— Но есть дофин! — Я схватила Николя за рукав.
Он кивнул.
— Да. И его объявят королем. А герцог станет регентом. И будет править страной.
— До тех пор, пока Луи-Шарль не подрастет. Когда он станет совершеннолетним, герцог не сможет больше править, верно? — спросила я, хватаясь за последнюю надежду.
— Дофин — мальчик болезненный, как и его покойный брат. Многие считают, что он не доживет до десяти лет, не то что до совершеннолетия.
— Нет! — Я затрясла головой, не желая больше слышать ни слова.
Все это время герцог Орлеанский строил планы, чтобы погубить короля. Каждая ошибка, совершенная Людовиком, была ему на руку. Каждая победа, одержанная революционерами, помогала ему. А также неурожаи. И холодные зимы. И голод. И угрозы соседей. И гражданская война. Все складывалось в его пользу.
И я сама, собственными руками, тоже ему помогла.
Осознание кинжалом вонзилось в мое сердце. А вдруг я невольно выдала ему чьи-то имена? И кто-то сегодня погиб, оттого что я рассказала про его встречу с королем или про письмо к королеве? Что, если это из-за моих слов Луи-Шарль и его семья оказались в заточении? Я взвыла как раненый зверь и сползла на пол. Меня душили слезы.
— Поздно плакать, — сказал Николя, склонившись надо мной. — Вставай. Собери осколки и ступай. Чтобы к возвращению герцога тебя тут не было.
Но я не встала. Я лежала на полу, пока свечи не сгорели дотла, а утреннее небо не порозовело. Тогда я вспомнила, что мне пора на работу в Тампль, что Луи-Шарль ждет меня.
Я встала на четвереньки и хотела подняться, но тут увидела свое отражение в зеркале герцога. На меня смотрел незнакомец. Человек с бледным как мел лицом, по которому размазаны слезы, и с мертвыми глазами.
Я подползла поближе, отметая битое стекло, рваную одежду и рассыпанные драгоценности, и прикоснулась пальцами к незнакомцу в зеркале.
— Это Париж сошел с ума? — спросила я. — Или ты?
Я потрясенно перевожу дух. Алекс оказалась свидетельницей кровавой резни. Хуже того, она думает, что это она во всем виновата. Я помню, как мы проходили сентябрьские убийства в школе. Там были жуткие истории. Наша учительница, мисс Хаммонд, сказала, что о причинах этого кошмара много спорили — с того времени и до сих пор. Некоторые историки объясняли зверства спонтанным выплеском жестокости, массовым помрачением рассудка, подпитанным страхом и истерией. Другие утверждали, что кровавый беспредел был тщательно спланирован и срежиссирован теми, кто хотел избавить Париж от контрреволюционеров.
— Ну? А на самом деле? — спросила тогда Арден Тоуд.
— Либо первое, либо второе. Либо то и другое. Либо нечто третье.
— Вы, типа, так шутите, да?
— Я пытаюсь продемонстрировать вам, мисс Тоуд, что ответ зависит от угла зрения. Мария-Антуанетта однозначно видела происходящее в ином свете, нежели, скажем, бедолага каменщик, который смотрел, как его ребенок умирает от голода, и который сам боялся погибнуть от рук прусского солдата. Для первой это было бессмысленным кровопролитием. Для второго — скажем так, неизбежным злом.
— И че, можно и на экзамене вот так же ответить?
Мисс Хаммонд вздохнула.
— Поймите, история — это как тест Роршаха [43] . То, что вы видите, глядя на нее, рассказывает о вас самих не меньше, чем о событиях прошлого.
Я вспоминаю слова мисс Хаммонд и думаю про Алекс. Она была частью этой истории. Видела ее вблизи, собственными глазами. И то, что она увидела, привело ее на грань безумия.
26 мая 1795
Сегодня я дожидаюсь темноты на берегу реки. Вечернее небо безоблачно. Подле меня корзинка с моими ракетами.
Рядом сидит престарелая куртизанка мадам дю Барри и держит меня за руку. Я помню, как ей отрубили голову. Весь Париж это помнит. Она визжала до последней секунды. А сейчас она упрашивает меня: пожалуйста, подумай об абрикосах… о запахе роз… о пузырьках шампанского на языке…
Мертвые умеют обкрадывать так, как мне и не снилось. Они вытягивают из меня все самое дорогое. Прикосновение шелка. Шлепанье дождинок по мостовой. Запах снега на ветру. Забирают все, оставляя мне только привкус земли и пепла.
Я не могу думать о розах. Я думаю о гильотинах и о могилах.
Она морщится и говорит: это я и сама бы смогла. И уходит прочь.
Я как-то призналась Бенуа, что вижу их. Он сказал, что я окончательно и бесповоротно спятила. Но я не виню мертвецов. Не они свели меня с ума. И не сентябрьские убийства — хотя, конечно, они сыграли свою роль. И не казнь короля. И не то, что герцог Орлеанский был среди проголосовавших за эту казнь. И не ад Вандеи, где пылали целые города, где французы расстреливали французов. Женщин. Детей. Иногда их связывали цепями и топили в реке.
И не террор Робеспьера, когда тысячи людей лишались жизни на гильотинах, и крови текло столько, что парижане поскальзывались на улицах, собаки лакали кровавые лужи и над городом черными тучами кружили мухи. Я оставалась спокойной даже в тот день, когда герцога арестовали за измену и бросили в тюрьму.
Но я обезумела в час, когда забрали Луи-Шарля.
Его тюремщики сказали, что до них дошли слухи о заговоре: кто-то собирается вызволить принца и его мать из Тампля — а посему Ассамблея приняла решение их разлучить, чтобы их сложнее было похитить. К тому же, заявили тюремщики, Луи-Шарлю пора учиться быть добрым республиканцем. Настало время воспитывать его в духе Революции.
Королева сопротивлялась до последнего. Она заслонила Луи-Шарля собой и воскликнула, что им придется убить ее, прежде чем они прикоснутся к мальчику. Ей на это ответили, что убьют не ее, а Марию-Терезу. В конце концов она сдалась, чтобы спасти жизнь дочери.
И они его уволокли. Ему было восемь лет.
Когда его взяли, я шла по коридору — несла ужин для королевской семьи. Стражники как раз вырывали Луи-Шарля из рук матери и оттолкнули меня в сторону. Я упала, поднос с грохотом ударился о каменный пол.
Я почти ничего не помню о том вечере. Только лицо Луи-Шарля, его красные от слез глаза. Он озирался в поисках матери, но не мог ее найти. Тогда он увидел меня и потянулся ко мне, а я к нему, и на мгновение наши руки соприкоснулись. В его глазах я успела разглядеть такой ужас, и такую горечь, и столько невинности… и что-то еще — что-то, чего лучше мне было не видеть, — то самое, что погубило меня.
Этот миг не дает мне покоя. Он меня преследует и мучит. Я бы так хотела вернуться в прошлое и все изменить! Переиначить эту историю с самого начала. Сделать так, чтобы моя семья не попала в Версаль. Чтобы карета короля не остановилась на городской площади. Чтобы я никогда не слышала, как этот мальчик смеется.
Я больше не боюсь ни боли, ни крови. Меня не пугают ни стражники, ни гильотины.
Единственное, что теперь внушает мне страх, — это любовь.
Ибо я видела ее, испытала ее и знаю наверняка: губит любовь, а не смерть.
43
Тест Роршаха — психодиагностический тест, в котором выводы об особенностях личности делаются на основе интерпретации испытуемым чернильных клякс.
Я роняю голову на подушку.
Пусть у этой истории будет счастливый конец. Пусть хоть одна история в этом гадком мире закончится хорошо.
Я вспоминаю интервью с отцом и Джи, стараясь нашарить в памяти что-нибудь утешительное. Кажется, некоторые считают, будто Луи-Шарля тайком вывезли из тюрьмы и подкинули вместо него тело другого мальчика, которого потом нашли, вскрыли и похоронили, — Джи ведь так говорил? Спустя годы после предполагаемой смерти Луи-Шарля появилось несколько человек, утверждавших, что они — это он. А отец сказал, что анализ ДНК костей самого вероятного претендента — некоего Наундорфа — не подтвердил, что это наследник Франции. Но что, если оба ошибаются — и Джи, и отец? Вдруг Наундорф не был самым вероятным претендентом, а самый вероятный так и остался в тени?