Революция
Шрифт:
— О да, а Гарвард пускай утрется.
— Виджей! Виджей Гупта! — доносится издалека. — Не похоже, что у тебя разговор по делу! Опять болтаешь с какими-то лодырями?
— Пора бежать. До скорого, Анди.
— До встречи.
Я улыбаюсь. Как хорошо, что план сработал. Что моя мама, художница, снова пишет картины — пусть даже на стенах палаты. Может, привезти ей еще что-нибудь? До самолета есть несколько часов, а Клиньянкорт, огромный блошиный рынок, сегодня открыт. И я решаю отправиться туда.
Хватаю
— Да, Мэтт, — произносит он и смотрит на часы. — У тебя же там несусветная рань, что-нибудь случилось?
Мэтт — это доктор Беккер. Вероятно, он только что совершил утренний обход. И увидел стену в маминой палате. И, если в этом дело, вряд ли он долго гадал, откуда взялись краски.
Кажется, пора делать ноги.
— Анди, постой-ка… — начинает отец.
— Не волнуйся, пап! — кричу я из прихожей. — У меня есть деньги, все будет в порядке. Позвоню из Бруклина. Пока!
Я захлопываю дверь и убегаю.
52
Клиньянкорт — это город в городе. В нем есть свои районы.
Улицы вокруг рынка заполнены старьевщиками, которые не могут позволить себе места в торговых рядах. Они выставляют свое добро в ящиках или раскладывают на тряпках, прямо на тротуаре. Я прохожу мимо мужчин и женщин, продающих африканские бусы, носки, помаду, нижнее белье, рейтузы, тушеную козлятину и батарейки. Я направляюсь в самое сердце рынка.
На рю Розье и на Бироне продают мебель. На Антрепо — разный негабаритный домашний скарб. На Серпетте — винтажные шмотки, старые сундуки «Луи Виттон» и люстры. Мне все это ни к чему, так что я иду на Марше Верназон, где можно найти всякое хипповое барахло. Узкая, как кроличья нора, улочка плотно набита прилавками.
В одном месте мне попадаются серебряный наперсток и треснутая фарфоровая чашка. В другом — кулинарная книжка сороковых годов. Иду дальше и нахожу выцветшие тряпичные розы, старинные пуговицы, шелковый пояс со стразами на пряжке и открытки с видами Довиля. Я брожу между коробками и ящиками, перебирая вещицы, наполняя рюкзак подарками для мамы.
Свернув за угол, я прохожу мимо прилавка с шубами, потом мимо другого, с часами. У третьего стоит позолоченный столик, на нем миска с бильярдными шарами. Они изрядно побитые и местами потрескались, стоят по пять евро. Маме они страшно понравятся. Я выбираю три штуки.
Рюкзак уже изрядно потяжелел, и еще мне хочется есть. Но я бреду дальше в поисках сокровищ, пока не оказываюсь на другом конце рынка. Прилавки с антиквариатом заканчиваются, здесь опять сидят барахольщики. Среди хлама я нахожу красные стеклянные бусы и жестяную банку из-под конфет.
Последний
На тротуаре стоит коробка со старой бижутерией, я начинаю в ней копаться. Костлявый садится на корточки рядом и улыбается. У него плохие зубы и руки в синяках. Взгляд какой-то расфокусированный, и глаза будто стеклянные. Он озирается, затем достает из кармана плаща кость.
— Это из катакомб, — сообщает он. — Чья-то нога. Жутко старая, зараза. Хочешь? За двадцатку отдам. Еще есть ребра, десять евро за штуку. И черепа. По пятьдесят.
— Спасибо, не надо.
Я надеюсь, что он вернется к своим коробкам, но он продолжает смотреть на меня. По радио из машины играет «Колдплей» — «Viva la Vida». Крис Мартин поет про короля, чьи замки рассыпались. Костлявый подпевает, потом вытирает нос рукавом и говорит:
— Песенка прямо для Людовика XVI. Точнее, для его головы — ты, кстати, в курсе, что ему отрубили голову?
— Да, — буркаю я, отодвигаясь.
— Чтоб ты знала, человеческая голова еще несколько секунд остается в сознании, после того как ее отрубили. В тысяча девятьсот пятом один доктор проводил эксперимент. Взял голову, которая только что скатилась с гильотины, и позвал человека по имени. Так голова моргнула и посмотрела на него! Мертвец все понял, прикинь?
Я молчу. Он размахивает берцовой костью в такт музыке, пока песня не заканчивается, потом говорит:
— Париж — он весь из музыки и призраков. Лично я их постоянно вижу.
Я оглядываюсь, чтобы убедиться, что я здесь не одна с этим полоумным мародером.
— А ты-то их видишь? — спрашивает он.
— Кого?
— Ну, их.
— Нет.
— Они везде! То поесть им дай, то поговорить. А иногда еще злятся на меня.
— Неудивительно. Они б и пендаля вам отвесили, да вы у них ноги стырили.
Он смеется и доедает свою шаурму, потом закуривает.
— Моя бабка была цыганкой. Так вот, она считала, что это дурной знак, когда мертвые являются живым. Знак смерти.
— Кто бы мог подумать!
— Она говорила про тех, кому они являются. Вроде как предупреждение, что ты подошел слишком близко к миру духов и можешь тоже… того… — Он опять начинает размахивать костью в воздухе. — Ну, так ты их видишь?
— Кого?
— Мертвых.
Вот привязался! Я собираюсь ответить, что не вижу никаких мертвых, но тут вспоминаю, как встретила Трумена по дороге домой. А в катакомбах мне мерещилось, что со мной говорят скелеты. Но я все равно отвечаю, что не вижу.