Риф
Шрифт:
Как всегда, я и здесь стал художником – убежал от всех поближе к самому себе и, может быть, к брату. Я выиграл конкурс рисунков на асфальте, но уважения сверстников не прибавилось. А потом, в конце лагерной смены, настало самое мучительное: выяснилось, что родители за мной быстро приехать не могут, у них что-то случилось и мне нужно подождать. Лагерь располагался на берегу речки, вокруг – низкие хвойные леса; чтобы попасть домой, нужно было идти пешком на автобусную остановку, ехать до вокзала, а потом еще и на поезде.
Я был не так уж и мал, в классе втором, но никогда еще не ездил в поезде один. Меня должны были забрать, и я свято верил в это, даже предстоящие прогулы первых школьных дней меня уже не радовали – хотелось к родителям, домой. Но все разъехались, настало первое сентября, и пионервожатые, две молодые девчонки-десятиклассницы, забрали меня в свой флигель, потому что в главном корпусе начался ремонт. Два дня я прожил там, и только веселый смех пионервожатых
Моим мучениям пришел конец рано утром – щелкающая семечки десятиклассница разбудила меня и сообщила, что приехал брат. Я помню его недовольное лицо – конечно, он против желания поехал за мной; помню его чуть надменную и в то же время настороженную улыбку – ведь рядом стояли две девушки, старше брата как минимум на два года и с интересом разглядывали его. Вадим подходил неторопливо, засунув руки в карманы брюк, и было видно, что он сильно смущен, настолько, что не может этого скрыть. «Ну… давай… я за тобой», – негромко, чуть хрипло сказал он, потом кашлянул и посмотрел в сторону. Ощутив спокойную радость, я шагнул навстречу и помог ему: «Привет, Вадим… наконец-то». Он вытащил одну руку из кармана, закурил и, не смотря на девушек, о чем-то лениво заговорил со мной. А они продолжали, щелкая семечки, его разглядывать, а одна из вожатых зашла во флигель, вернулась и показала брату мой акварельный восход: «Видишь, как твой брат рисует». Вадим небрежно кивнул, отдал мне рисунок, снова засунул руки в карманы и пошел со двора: «Ну, ты… давай, Валера, собирайся. Я тут погуляю».
Через год, когда мы вновь отдыхали под Одессой, Вадим вдруг решил уехать раньше – он что-то сочинил о новом предмете в школе, к которому нужно подготовиться заранее. Тридцать первого августа мы втроем – я, отец и мать – вернулись, но Вадима дома не было. Завтра он должен был идти в школу, но никто из соседей его не видел неделю. Был вечер, в доме началась паника, мать с расширенными от ужаса глазами кричала на отца, упрекая его в беспечности по отношению к собственному сыну. Отец, притихший, ссутулившийся, обзванивал одноклассников Вадима, один из них, явившись к нам домой около полуночи, сообщил, что встретил брата неделю назад на троллейбусной остановке – Вадим с туристским рюкзаком садился в троллейбус. Я сидел в своей комнате, подрагивая от обрушившегося на меня чувства несправедливости: я был на втором месте, обо мне забыли, я словно не существовал. К чувству страха, неразрывно связанному с мыслью о брате, примешивалась обида – иногда мне хотелось, чтобы Вадим не вернулся, пропал навсегда. А в три часа ночи брат сам открыл ключом дверь и вошел, таща за собой рюкзак, в дом. Он был грязный, худой, с насмешливой улыбкой и торжественным счастливым блеском глаз. Отец спросил: «Ты где был?», а мать молча, сжав зубы, принялась хлестать брата подобранной половой тряпкой. Я приоткрыл дверь своей комнаты и видел, как он уворачивался, подставляя под удары спину – и при этом улыбался. «Ты смеешься, подлец, смеешься!» – шипела мать, стараясь ударить его по лицу.
Наконец отец вступился за Вадима и увел его из гостиной на кухню, где у них и состоялся разговор. Выяснилось, что брат с рюкзаком и палаткой отправился один в Крымские горы и прожил в лесу пять дней. Он прошел через Большой Крымский Каньон, забрался на Ай-Петри и через Ялту автостопом вернулся домой. На вопрос: «Зачем ты это сделал?» он ответил: «Нужно было».
Я же, недели через три, когда все забылось, узнал подробности. Я не мог не узнать – брат всегда чувствовал потребность совершить шаг назад, ко мне, поговорить и снова уйти. Может быть ему нравилось, что я маленький и могу слушать его только с восхищением. Может, его кровь все еще помнила обо мне. Он рассказал, что давно мечтал совершить одиночное путешествие в лес – и вот наконец его мечта осуществилась. Он только скрыл от родителей, что не взял с собой еды.
«Палатку я не раскладывал, – сообщил он, – огонь добывал с помощью увеличительного стекла. А самое главное, Влерик, – он торжественно посмотрел на меня, – у меня был запас продуктов, спички, сухое горючее, но я этим не воспользовался, понимаешь?» «А что ты ел?» – спросил я. «Ел? В лесу полно еды: ягоды, дикие груши, кизил, дичь, вода в речке, что еще надо?» «Дичь?» – удивился я. «Да, я охотился, – лаконично сообщил Вадим. – Силки для птиц – все это элементарно, Влерик».
Отец был добрее матери. Он редко повышал голос, ему нравилось рассказывать веселые случаи, анекдоты, он нечасто спорил и редко находил в себе силы для того, чтобы серьезно, решительно с кем-то поговорить. Он не любил одиночество, терпел любых гостей, а если ему все же случалось оставаться одному, не унывал, свыкался
Отец ничему не учил своих сыновей. Год за годом выяснялось, что я не умею ездить на велосипеде, не играю в шахматы, в карты, не умею кататься на лыжах и на коньках. Самым мучительным оказалось неумение плавать. Отец, с его веселой добротой, искренне удивился этому обстоятельству, когда мы впервые приехали в Одессу. Он принялся меня учить, но у меня ничего не получалось.
По-настоящему я перестал бояться глубины, когда, играя, мной занялся брат – он поднырнул под матрас, на котором я, сам того не заметив, отплыл очень далеко от берега. Брат с шумом взорвал подо мной воду, и я скатился с взгорбленного матраса, сразу почувствовав, что ноги не достают дна. Я так испугался, что даже не мог кричать, и только видел, как Вадим, завладев матрасом, спокойно уплывает прочь. Я беспомощно по-собачьи пенил под собой воду, с каждой секундой понимая, что сейчас утону. Еще надеясь на помощь, я изо всех сил вертел головой, а потом заплакал и стал тонуть, сразу удивившись, что это нелегко – тело, если расслабить ноги и руки, словно бы само держалось на воде. Все мои мысли смыло спокойным ужасом, и этот неторопливый, работающий как отлаженный механизм, страх начал двигать меня вперед, к берегу. Кое-как я добрался до мели и передохнул, стоя по горло в воде. Потом мне в лицо ткнулся край матраса, брат, брызгаясь, плавал рядом.
– Ну что, Влерик, – кричал он, – понял, что такое торпеды подводных лодок уриев?
В отличие от меня, научившегося играть лишь в шашки, брат все освоил самостоятельно. Лыжи, велосипед, коньки – все это он выучил сам, без помощи родителей, где-то в таинственной темноте своего отчаянного, круглого как пятерка, одиночества. Я помню случай с коньками. На зимних каникулах к нам домой пришла одноклассница Вадима, за чаем она пригласила брата в субботу на загородный каток – в том году впервые в нашем городе выдалась настоящая с морозами зима. Вадим пообещал прийти. В четверг он раздобыл в пункте проката ботинки с коньками, надел их и весь день, чертыхаясь, падал в своей комнате – я слышал его проклятия и, краснея, стыдился так же, как и он. А после двух ночи он тихо вышел из дома, его шаги слышал только я, сразу догадавшись, куда он пошел – на пустырь, где на небольшом поле, залитом льдом, днем мальчишки играют в хоккей. Брат вернулся поздно утром, с сияющим, красным от мороза лицом и с надменно сложенными губами – весь его вид говорил о том, что у него все в порядке, что не существует ни одной жизненной мелочи, способной ввергнуть его в неуверенность или стыд. Наблюдая за ним, я представлял, как все было. Вот он падает, вот он, стиснув зубы, выписывает, согнувшись, круги по безлюдной ледяной площадке – единственный человек в морозную безлунную ночь. Вот с рассветом приходит, подгоняемое первыми лучами солнца, умение, а с первыми прохожими прорезаются крылья, благодаря которым ты уже ничем не отличаешься от утренних конькобежцев – и только неестественный блеск глаз и тихий хохот внутреннего восторга все еще выдают тебя.
5
Осенью, когда я учился в четвертом классе, а Вадим заканчивал школу, в Донецке умер наш дед по отцу. Это случилось на ноябрьские праздники, когда мы всей семьей гостили у него дома, и поэтому все пошли на похороны, хотя отец не хотел, чтобы я смотрел. Запомнилось кладбище – серая, вязкая погода, мелкий дождь, пьяная неровность музыки оркестра, грязь и люди, которые даже не плачут, потому что кругом вода. Наконец музыка замолкла, и воцарилась шуршащая тишина, кто-то что-то говорил, объяснял, но я ничего не слушал, я смотрел на Вадима. По его бледному лицу текли струи воды, он болезненно ссутулился и, расширив глаза, смотрел на могилу, в которую опускали гроб. Потом он смотрел, как кидают лопатами охристую глину в яму – и я тоже смотрел. Через день, когда мы уехали, уже дома он, опять избрав меня своим слушателем, стал рассказывать, иногда задавая вопросы тоном, в котором исчезла прежняя надменность и появилась новая, тихая злость.
– Страшно умирать, а, Влерик? – спросил он. Я молчал, и он добавил:
– … а еще страшнее дожить до смерти.
Я растерянно пробормотал:
– Так жалко дедушку…
– Конечно, если вокруг столько родных собралось. А если бы, – Вадим резко взглянул на меня, – а если бы их не было рядом? И они не знали, что он умирает, тогда – жалели бы они его? А он бы в это время умирал, умирал, понимаешь, Влерик? В самом деле умирал, где-нибудь на другой стороне света. Ведь они бы слезинки не уронили. Они бы целовались и смеялись в эту самую минуту, когда он умирал, мать кричала бы на отца или на меня, тебя бы гладили по голове и говорили: «Талантище, наш талантище». А его бы несли и бросили в яму. Понимаешь, Влерик, в яму.