Римские рассказы
Шрифт:
— И мы тоже делаем, что нам нравится… И именно поэтому заявляем вам, что вы, сидящие вон за тем столиком, невежи и дурно воспитаны.
Тем временем хозяин, повар и двое приятелей блондина тоже поднялись и подошли к нам. А мы все за нашим столиком остались сидеть.
Блондин заорал:
— А ты-то кто такой? Что тебе надо? Можно узнать, что тебе надо?
И с этими словами он протянул руку, словно хотел схватить Сирио за галстук,
— Прочь руки, прочь! — заорал Сирио, он тоже вскочил на ноги и оказался носом к носу со своим противником. Сильным ударом он отбросил его руку. Тогда блондин взял Сирио за ворот пиджака и дернул назад. Обе наши дамы пронзительно взвизгнули.
— Перестаньте! Не связывайтесь!..
Прошла какая-нибудь секунда. И вдруг совершенно неожиданно Амилькаре сорвался со своего места, схватил блондина за свитер на груди и, с бешенством нанося ему удары, загнал его в глубь комнаты. Стукнувшись о холодильник и припертый к нему, блондин отбивался, а Амилькаре навалился на него всем телом, словно хотел раздавить. И вдруг мы увидели, как широкая спина Амилькаре откинулась назад, он грохнулся навзничь и остался лежать неподвижно, как колода. Блондин, который оказался боксером, нанес ему короткий удар в подбородок, и нокаутированный Амилькаре распростерся на опилках, покрывавших пол.
Все кончилось так, как и должно было кончиться: полиция записала наши фамилии, дамы плакали, Амилькаре держался рукою за подбородок и все повторял, что не заплатит ни единого сольдо; Сирио, Ремо и я оплатили счет, а хозяин кричал нам из кухни:
— Зачем вы только ходите в ресторан? Сидели бы лучше дома!
Едва мы вышли из траттории, как где-то наверху открылось окно и кто-то выбросил на улицу сверток объедков, угодивший Амилькаре прямо по голове.
— Ах, простите! — крикнул тоненький голосок. — Это — для кошек.
И в самом деле, кошек здесь было великое множество; они сидели и терпеливо дожидались, когда мы пройдем, чтобы приблизиться к свертку. Но Амилькаре, совсем потерявший голову и убежденный, бог знает почему, что это хозяин обстрелял его объедками, все порывался вернуться. И нам пришлось просто силой увести его, а он не переставая ругался и счищал со шляпы рыбью чешую. Одним словом, что называется — провели приятный вечерок.
Шуточки жары
Летом, наверное потому, что я еще молод и не привык чувствовать себя мужем и отцом семейства, мне всегда приходит охота куда-нибудь удрать. Летом в Риме в богатых домах с утра закрывают ставни, и свежий ночной воздух сохраняется в просторных комнатах; в такой квартире все на месте, все чисто, прибрано, в порядке; в полутьме поблескивают зеркала, мраморные полы, полированная мебель; даже тишина там какая-то прохладная, темная, успокаивающая. Захочешь пить — тебе приносят на подносе вкусный холодный напиток — лимонад или апельсинную воду в хрустальном бокале, и кусочки льда в нем весело звенят при помешивании, так что один этот звук уже тебя освежает.
Другое дело в бедных домах. С первым жарким днем зной забирается в душные комнатушки и все лето оттуда не уходит. Хочется пить, но из крана в кухне течет теплая, как бульон, вода. В квартире негде повернуться. Кажется, что предметы — мебель, одежда, посуда — словно разбухли и так и лезут на тебя. Все сидят без пиджаков, а рубашки все равно влажные и пахнут потом. Если закроешь окно — задыхаешься, потому что ночная свежесть не проникает в эти две-три клетушки, где спят шесть человек; а в открытые окна врывается солнце и приносит все запахи улицы — горячего железа, пота и пыли. С наступлением жары и характеры у людей портятся, все раздражаются по пустякам, ссорятся. Но богатый в таких случаях возьмет да и уйдет куда-нибудь в глубь квартиры, на две-три комнаты подальше; а бедные люди остаются сидеть нос к носу друг с другом перед сальными тарелками и грязными стаканами или же должны совсем уходить из дому.
В один из таких жарких дней, хорошенько перессорившись со всей семьей: с женой, потому что суп был слишком горяч и пересолен; с шурином, потому что он защищал жену, а, по-моему, не имел на это права, так как остался без работы и сидел у меня на шее; со свояченицей, потому что она была на моей стороне, а меня это злило, так как она попросту влюблена в меня и кокетничает; со своей матерью, потому что она пыталась меня успокоить; с отцом, который требовал, чтоб ему дали спокойно поесть, и, наконец, с дочкой, потому что она разревелась, — я вскочил, схватил со стула пиджак и заявил напрямик:
— Знаете что? Вы мне все надоели. Увидимся в октябре, когда будет попрохладнее.
И ушел из дому.
Жена, бедняжка, выскочила на лестницу и, перегнувшись через перила, крикнула, что есть еще салат из огурцов, который я так люблю. Я ответил: «Ешь сама» — и вышел на улицу.
Живем мы на виз Остиензе. Я перешел улицу и машинально направился к чугунному мосту у римского речного порта. Два часа — самое жаркое время дня; небо было сине-свинцовое от сирокко, словно подбитый глаз. Дойдя до моста, я прислонился к железным перилам, которые так и обжигали руку. Тибр, зажатый меж набережных, со своей грязно-желтой водой был похож на сточную канаву. Газгольдер, напоминающий обгорелый каркас здания, печи газового завода, силосные башни, трубопровод бензоцистерн, остроконечная крыша теплоэлектроцентрали обступали горизонт, и казалось, будто это не Рим, а какой-нибудь промышленный город Севера. Я постоял немного, глядя на Тибр, такой желтый, узкий, на баржу у пристани, груженную мешками с цементом, и мне стало смешно, что эта канавка зовется портом, так же как порты Генуи или Неаполя, куда заходят огромные корабли. Если бы я действительно захотел сбежать, то из этого «порта» я мог бы самое большее добраться до Фиумичино и поесть жареной рыбы, глядя на море.
В конце концов я двинулся дальше, перешел мост и направился к пустырям, которые тянутся по ту сторону Тибра. Хоть я живу близко, но никогда здесь не бывал и не знал толком, куда шел. Сначала я зашагал по обычной асфальтовой дороге, по обе стороны которой были голые поля с грудами отбросов. Потом дорога превратилась в немощеную тропинку, а груды мусора поднимались уже целыми холмами. Я решил, что, видимо, попал в ту часть города, куда вывозят мусор со всего Рима; здесь не росло ни былинки и все кругом было засыпано бумажками, ржавыми консервными банками, кочерыжками, всякими отбросами пищи; пустырь был залит слепящим солнечным светом, остро пахло гнилью. Я остановился в нерешительности: идти вперед не хотелось, а возвращаться назад тоже желания не было. И вдруг я услышал, как кто-то причмокивает губами, словно подзывает собаку.
Я обернулся, чтобы посмотреть на собаку. Но никаких собак не увидел, хотя среди всех этих куч мусора самое место было бродячим псам. Тогда я подумал, что, наверное, этот зов относится ко мне, и поглядел в ту сторону, откуда доносились звуки. За кучей отбросов я увидел лачугу, которой до сих пор не замечал. Это была крошечная покосившаяся хибарка с крышей из гофрированного железа. У дверей стояла белокурая девочка лет восьми и делала мне знаки, чтобы я вошел. Лицо у девочки было бледное, грязное, под глазами синие круги, как у взрослой женщины, волосы в пыли, пуху и соломе, отчего голова у нее была взъерошенная, как у коршуна. Одета она была проще простого: пеньковый мешок с четырьмя дырками — две для рук и две для ног. Когда я обернулся, она спросила: