Римский период, или Охота на вампира
Шрифт:
Боже мой, неужели я сейчас будут писать что хочу – без цензуры, без оглядки на редакторов «Мосфильма» и Госкино? Витя Мережко, Эдик Володарский, Толя Гребнев, Валерий Фрид, Женя Григорьев, Валя Ежов, Вадик Трунин, Андрей Смирнов – вы даже не представляете, какой это, оказывается, кайф писать все, что душа желает! И где? В солнечно-лимонной Италии!
Горький, став миллионером на своей пролетарской литературе, поселился в Италии, на Капри.
Гоголь выклянчивал у своей мамы деньги, чтобы подольше сидеть в Риме и писать тут «Мертвые души».
Достоевский проживал тут все свои гонорары и выскабливал из издателей еще и еще – лишь бы во Флоренции и Венеции работать своего «Идиота».
Тургенев в Италии начал писать «Дворянское гнездо».
Пушкин
А я – и не Пушкин, и не Гоголь, и даже не Витя Мережко – вырвался из СССР и сижу на курорте под Римом, и ХИАС дает мне 150 миль в месяц – это огромные деньги, это почти 130 долларов, – просто так дает, ни за что, или, точнее, только за то, что я еврей! Блин, вот, оказывается, сколько я стою! Они выкупили меня у ЦК КПСС или выменяли на зерно и бурильные станки и еще приплачивают мне, чтобы я пару месяцев отдыхал тут от СССР в ожидании въездной американской визы. Вот, оказывается, сколько я стою! Без своих фильмов, без вгиковского диплома, без ничего… А когда там, в СССР, я, автор семи художественных фильмов, попросил у Моссовета разрешения на московскую прописку – что мне сказали? Что комиссия старых большевиков при Моссовете, рассмотрев мое заявление, не сочла возможным удовлетворить мою просьбу. Не сочла…
Ну так пошли они в жопу, эти большевики!
Да, представляете, братцы, теперь я могу писать даже так и еще крепче – матом!
Но я не буду больше о них писать, не буду! Пусть их смоет дождем, пусть унесет их от меня как пену…
И даже о своих евреях я сегодня писать не буду, хватит публицистики!
Сегодня я буду писать о себе.
Потому что я – идеальный герой для фильма об эмиграции. Холостой сорокалетний еврей с немереным честолюбием и всеми остальными еврейскими комплексами. С сестрой, улетевшей из Вены в Израиль столь драматическим образом. (Даже когда я бежал за микроавтобусом, увозившим ее и Асю в израильский лагерь, рядом со мной бежал киношник и запоминал четко, как профессиональный убийца: вот так это надо снять в кино – изгиб дороги… крыша удаляющегося микроавтобуса… солнце слева, над лесом… и герой, который, бросив вещи, бежит за сестрой в потоке лакированных холодных машин…) А потом этот герой (в исполнении Ричарда Дрейфуса или Дастина Хоффмана, не меньше!) стирает свои носки в номере дешевого венского отельчика и варит курицу на походной электроплитке… И делает по утрам зарядку возле ежеминутно громыхающего сортира… И на трамвайных остановках засматривается на отмытых и откормленных австрийских девчонок в надежде увидеть в их глазах тот знакомый ёкающий сигнал готовности, который он так часто ловил в глазах московских див…
Но глаза австрийских див – пустые и по-рыбьи холодные. Или этот сигнал пишется по-немецки совсем другим знаком? Или я разучился читать в женских глазах?
Да, сытые юные австрийки открыто целуются со своими парнями в метро и на улицах, но даже это у них – как-то бесполо, как-то формально и без вожделения, словно утренний «Гутен таг». И вся их западная жизнь для меня – как за стеной аквариума…
И вдруг – Сильвия, этот блицроман без гроша в кармане, а теперь вот – Инна.
Инна! Конечно, раз уж она появилась в Вене в один день со мной, то рано или поздно мы должны были встретиться – жизнь такой неловкий драматург, что порой меня просто оторопь берет от примитивности ее сюжетных ходов. Но должен ли я поправлять их или оставить в своем фильме все так, как было?
А было так…
Темный итальянский вечер, все та же центральная виа Санта-Мария в Ладисполи, и они идут мне навстречу – Инна со своим громадным мужем и маленькой дочкой.
Светлые волосы – но разве тогда, шесть лет назад, у нее были светлые волосы?
Я приближаюсь к ним и говорю:
– Ага! Наконец-то! Привет!
Я произношу это подчеркнуто приятельским тоном, словно мы старые добрые друзья
– Привет! – говорит она мне в тон. – Я уже издали вижу, что это ты – такая стремительная походка, как будто сбежал от какой-то женщины!
В ее голосе нотка ревности – не знаю, заметил ли это ее муж, но я заметил и не стал их разуверять. В конце концов, если ее муж будет уверен, что у меня тут есть женщина, ему будет спокойнее. И я пропускаю ее укольчик мимо ушей и спрашиваю:
– Ну и где же вы тут живете?
Инна тут же перехватывает мой вопрос, на лету перехватывает, как теннисный мяч:
– А пойдем к нам!
– Пойдем, – разом соглашаюсь я, потому что мне давно пора знать, где они живут, и потому что он, ее муж, еще не успел возразить.
И мы идем по пустому, как театральные декорации, Ладисполи, с непривычно низкой и яркой, как мандарин, луной над плоскими крышами итальянских casa, то бишь домов; мы идем от моря на окраину города, но это дорогая окраина с виллами и богатыми трехэтажными домами, с плавательными бассейнами и цветными гипсовыми гномами за узорчатыми заборами. В одном из таких домов поселились Илья и Инна – просторная меблированная квартира с мраморным столом, с кожаной мебелью и мраморными амурчиками у балкона. Но я вижу, как нервно и резко ломается тонкая Иннина фигура, когда она стремительно огибает этот мраморный стол, чтобы поспеть на кухню к закипевшему чайнику, и одновременно старается не пропустить ни слова из моего трепа с ее мужем, чтобы я, не дай Бог, не ляпнул ему чего не нужно. И при этом ей еще нужно занять трехлетнюю дочь, чтобы та не приставала ко мне. Но девочка все равно пристает, потому что я общаюсь с ней как с равной, ведь в этой ситуации она для меня как палочка-выручалочка. И я говорю:
– Юля, ты сегодня собирала грибы? Не собирала? Ну вот, я же вижу, что не собирала! Смотри, сколько их тут выросло под столом! Ну-ка давай соберем и пожарим, ведь нужно же кукол кормить!..
Дети, как известно, куда сообразительнее взрослых, и вот мы с Юлькой уже собираем воображаемые грибы, воображаемо жарим их на воображаемой плите (диване) и воображаемо пробуем их и воображаемо кормим кукол и мраморных амуров у балкона.
Заодно я болтаю с Ильей о нравственных проблемах нашей эмиграции (оказывается, он социолог-психиатр, надо же, кого она себе оторвала!) и только изредка взглядываю на Инну в минуты, когда она прибегает с кухни, но… Но по ее трепещущим тонким пальцам, по взмаху ее ресниц и резкой отмашке волос за спину я чувствую, что она напряжена, как струна.
– Илья, скажу вам откровенно, как еврей еврею: я в жизни не видел столько жидов! Откуда? Это какое-то половодье!..
– А я к тебе заходила несколько раз, но тебя все нет и нет, – вдруг вставила Инна. – Разве твой сосед тебе не сказал?
Я шутливо развел руками:
– Нет. Если бы я знал, что ты придешь, я сидел бы, не выходя из дома!
– А я гуляю с Юлькой – что мне тут делать? – гуляю к морю и от моря, к морю и от моря. И зашла к тебе. Мы тут первые дни жили совсем одни в доме, это же фашистский район, наши тут селиться боятся. Но теперь уже столько понаехало, сегодня и у нас появились соседи. Тебе нравится наша квартира?
Вот мы и объяснились – прямо при муже. Я знал, что она должна была зайти. Еще неделю назад, днем, я шел по улице со своим «сыном полка» Мишей Нихельспуном и увидел ее возле обувного магазина «Leone Calzatura». Она стояла спиной ко мне, в джинсах и легкой кофточке, светлые волосы распущены по плечам – на вид двадцать лет, ну, двадцать три. И Миша – мой завистливый 28-летний кобелек, – издали увидев ее стройненькую фигуру, тут же пустил слюну.
– Это кадр! Неужели наша?..
И опять, как в Вене, я не стал ее окликать, я подошел со спины и стал смотреть ей в затылок, ожидая, когда она повернется. А она на ломаном итальянском общалась с хозяином магазина, и тот старательно игнорировал мое присутствие, как бы защищая свои эксклюзивные права на эту роскошную женщину.