Родимый край
Шрифт:
— Понимаю, доня. — Жалко стало дочку, обняла сильной рукой ее вздрагивающие плечи. — Ну рассуди, Оля, сама. Ты уже не дите. Говоришь, тут, в станице, плохо? А что ждет тебя в городе? В станице у тебя есть свой угол, в нем ты сама себе хозяйка. А в городе? Улетишь со своим Левой, продадите, пустите по ветру то, что нажила за столько годов. Денежки быстро примотаете. Денежки, как вода, их в рунах трудно удерживать. А тогда что? Своего угла лишишься. Где жить и чем жить? Подумала об этом? А у твоего хахаля, это я точно знаю, на уме одна думка—
— Лучше б вы, мамо, и не приезжали, — всхлипывая, сказала Ольга. — Я вас не просила…
— Дурная… Жалеючи тебя приехала, моя же ты кровинушка.
— Не нужна мне ваша жалость… Поглядите на себя… Что в том радостного, что вы не отрывались от своей хаты? Что вы видели хорошего, что всю жизнь прожили на хуторе?
— Меня с собой, дочка, не равняй, — грустно сказала мать. — Но на свою жизнь я не жалуюсь… Все было в ней — и радостное и горестное… И я не вешалась на шею таким пройдохам, как этот Лева…
— А учитель Маслюков? Позабыли?
Как вырвались эти страшные слова, Ольга не помнила. Краснея, она пожалела, что сказала их, но уже было поздно. Ничем, казалось, нельзя было так больно ранить сердце матери, как этими словами. Лицо Евдокии Ильиничны почернело, губы скривились, как от боли, и она, покачиваясь, молча вышла из хаты. И уже до приезда Антона не сказала дочери ни слова…
— Мамо, отчего вы такая сумрачная? — участливо спросил Антон, поглядывая на дорогу. — И ли вам нездоровится?
— Через Ольгу и здоровый человек захворает… Нагнала дочка тоски-кручины.
— Чем же она вас так обидела?
— Не меня, а себя обижает. Безрассудная и доверчивая, дуреха.
И мать поведала сыну о своем разговоре с Ольгой и о том, что тревожило и что камнем лежало на сердце.
— Не надо, мамо, так переживать. — Антон на секунду оторвал взгляд от дороги. — Ольга не маленькая, сама, без матери, должна соображать.
— Должна, а не соображает… Потеряла рассудок девка. — Тяжело вздохнула, поднимая голову. — Эх, дети, дети!.. Когда были маленькими, то и матери было легче, а выросли да по-разбрелись… Ить этот мошенник пустит Ольгу по миру, как нищенку. Чует мое сердце, не ускользнет она от этого коршуна…
— Мне, мамо, самому этот Ольгин квартирант показался неприятным типом. — Сбавляя бег машины, Антон поглядывал, как это делают только шоферы, то на дорогу, то на неласковое, осунувшееся лицо матери. — Видно, из тех, из любителей легкой жизни… Да, надо было мне поговорить с Ольгой.
— Что ей, сынок, слова твои? — Мать поправила вылезшие из-под шали седые волосы. — Ить она стала как полоумная. Ей что ни толкуй, а у нее свое на уме. Меня, мать свою, не слушала, огрызалась, а с тобой и говорить бы не стала. Закрутил ей голову чубатый бес, ох, как закрутил!
— Мамо, а есть хотите? — спросил Антон. — Скоро автостанция. Там есть чайная. Сами перекусим, машину заправим, а к обеду будем дома. Как, мамо?
— Ты мой возница, тебе и виднее, — думая об Ольге, грустно ответила мать.
В чайной было душно и грязно, пахло горелым луком, квашеной капустой и тем особенным, увтоявшимся запахом, какой бывает только в дорожных харчевнях. Небольшое помещение было забито шоферами, пассажирами. Звон алюминиевых подносов, которые брали пассажиры и подстраивались с ними в очередь к кухонному окну, разноголосый говор, звяканье посуды и бутылок — все сливалось в один протяжный гул.
Антон с трудом отыскал для матери место, взял поднос и стал в очередь. За одним столиком с Евдокией Ильиничной сидели двое мужчин, небритые, в замасленных стеганках, в шапках-ушанках, на вид шоферы. Плохо отваренную, давно остывшую картошку с кусочками холодного мяса они ели нехотя.
— Как это кушанье называется? — спросила Евдокия Ильинична.
— Брандахлыст с мясом, — смеясь, сказал шофер. — А точнее, мамаша, сказать: дорожное безобразие на постном масле! — Отодвинул тарелку и взял стакан с чаем. — И чай холодный….
— Мой друг, мамаша, пошутил, он без шуток не может, — сказал другой шофер. — Это не брандахлыст и не безобразия, а рагу… Только его сварили тогда, когда мы с Яковом еще не выезжали из Ростова.
Шоферы выпили остывший чай, закурили и поспешно ушли к своим машинам. А к столику с подносами подошли женщины: молоденькая, повязанная пуховой белой шалью, и пожилая, наверное, дочь и мать. Поставили на стол тарелки с тем же холодным рагу, стаканы с плохо заваренным чаем. Та, что в белой шали, ела рагу и кривилась.
— Что, не по-домашнему приготовлено? — спросила Евдокия Ильинична.
— И что что же у них там да повар! — ответила пожилая женщина. — Портят же продукты. А деньги берут. Стыда у них нету.
— А вы пойдите к повару и покажите ему это рагу. — посоветовала Евдокия Ильинична. — И скажите, чтоб не издевался над людьми.
— Некогда нам, — сказала пожилая женщина. — Мы тут проездом… Нас автобус ждет.
Когда Антон принес на подносе тарелки с остывшим рагу и два стакана все того же жиденького чаю, матери за столиком не было. Антон огляделся. Куда она ушла? Или к машине? Как же Антон был удивлен, когда услышал знакомый голос на кухне: там Евдокия Ильинична отчитывала повариху.
— Сама-то ты ела это рагу? — спрашивала Евдокия Ильинична. — Это же не пища, а горе горькое!
— А ты кто такая? — багровея, спросила повариха. — Кто ты мне? Ревизия?
На шум собрались зеваки. Послышались одобрительные голоса. — Молодец, мамаша!
— Хоть одна смелая душа нашлась!
— Да пойми ты, бабочка, — доказывала свое Евдокия Ильинична. — Человек находится в дороге, далеко от дома, ему поесть надо поплотнее и повкуснее, а ты чем его кормишь? Брандахлыстом?! А грязищу в чайной какую развела?