Родимый край
Шрифт:
Хранилось то горестное известие в письме Ильи Голубкова. Письмо лежало во внутреннем кармане Игнатова пиджака и не, только постеянно напоминало о себе, но и спрашивало: «Ну что, Игнат, надумал? Будешь молчать или скажешь матери?» Игнат же все еще не знал, на что решиться. Перед тем как поехать на аэродром, он еще раз перечитал письмо. «Если судить по тому расписанию, какое мы составили, то через три дня мать прибудет к тебе, — писал Илья. — Прошу, братуха, найди такие подходящие слова, и не сразу, а постепенно, с подходом, чтобы мать не испугалась и не расплакалась, сообщи ей, что наша хата-старушка отжила свой век. Случилось это перед праздником. Стеша приехала домой, и мы, желая показать пример другим,
Чудак, Илья! «Есть время и возможность…» Какая у Игната возможность? Время, верно, еще было, мать прилетала завтра. Можно еще что-то придумать. Но что? Игнат прочитал письмо Нюре. Та слушала, улыбалась и молчала.
— Ну чего молчишь и усмехаешься? — сердился Игнат. — Хоть бы какой совет дала…
Большие глаза Нюры удивленно смотрели» на мужа. Она покачала головой и сказала:
— Смешит и удивляет тревога твоя, Игната, и Плюшкина… Не могу понять, какое же это для матери горе? Да ей радоваться надо, а не горевать.
— Нету у Ильи жалости!
— Какой жалости? — Нюра рассмеялась. — Сын и невестка без матери перебрались в новое жилище. Что тут безжалостного? Освободили рать от забот и хлопот, приезжай и живи на новом месте. Сам же Илюша пишет, что квартира хорошая. Чего еще нужно? А ты: жалости нету. Илюша и Стеша — просто молодцы! Не стали сидеть на хуторе. Чего тут матери печалиться? Не пойму!
— Это по-твоему и по-моему, Нюра, так, — согласился Игнат, — а у матери своя мерка и на радость и на горести, и то, что нас радует, ее печалит. Я-то мать знаю. У нее дома корова, птица, поросенок. А о корове и птице Илья, как на беду, ничего не написал. Хатенку и подворье стер с лица земли, утопил в Кубани, а куда девал корову, птицу? — Может, продал?
— Да ты что? Как так продал? — удивился Игнат. — Да если матери об этом сказать, то она к нам не поедет, а с аэродрома заспешит в Прискорбный…
— А если ничего не говорить? — спросила Нюра. — Будто и нету письма.
— Нехорошо. Не могу кривить душой. Все одно мать узнает, тогда беды не оберешься… — Игнат почесал затылок. — Вот задал Илья задачу!
Игнат положил письмо в карман — пусть полежит до утра. «Посмотрим, — думал он, — может, в самом деле утро вечера мудренее?» Но беспокойная мысль не покидала: говорить матери о письме или не говорить? Если говорить, то когда? Сразу же, как только она опустится из поднебесья? Или подождать дня два-три? Или вообще, как советует Нюра, ничего не говорить? Вернется мать в Прискорбный и сама все увидит и узнает. А пока пусть спокойно гостит, отдыхает и ни о чем таком не думает.
Ночью, в постели, Игнат думал о письме брата. То, что мать находилась у него в доме и что он ничего ей не сказал о письме, мучило его, говорило
— Не спишь, Игната? — спросила Нюра. — Все думаешь?
— Такая, Нюра, застряла в голове думка, что ничем ее оттуда не выгнать.
— Послушай моего совета, — сказала Нюра, приподнявшись на локте. — Чего ради из этого делать тайну? Завтра, как только мать проснется, пойди к ней и расскажи все, что случилось в Прискорбном. И письмо тоже отдай…
— Так я и сделаю, — согласился Игнат, тяжело вздыхая.
Утром, еще до завтрака, когда Евдокия Ильинична играла с внучками, Игнат вошел в комнату и, показывая конверт, весело сказал:
— Мамо! Поглядите! Весточка от Илюшки!
— О чем пишет?
— Новость важная… Оказывается, Илюша и Стеша перебрались на Щуровую… В дни праздников новоселье справили.
— И меня не подождали? — удивилась мать. — Чего, скажи, заспешили…
— А чего ждать? — Игнат сдвинул плечами. — Ежели дело требует, то и ждать нечего… Да вот в письме все сказано.
— Читай, сынок…
Игнат присел к столу и начал читать. Косился на мать, по выражению лица хотел понять ее душевное состояние и не мог понять. Евдокия Ильинична обняла присмиревших девочек и сидела на диване как окаменевшая. И дети, точно понимая, что случилось что-то нехорошее, что обидело бабушку, прижимались к ней и молчали; Она с грустью смотрела на сына, слышала его голос, твердый, басовитый, хорошо понимала, что то, о чем писал Илья, рано или поздно должно было случиться. И вот оно уже случилось…
Но как только Игнат прочитал то место, где говорилось о разрушении подворья, как только мать услышала «все сползло в Кубань…», так сразу же в глазах у нее помутнело, исчез Игнат, пропал его голос. Обида и жалость сплелись в один клубок, и в глазах показались слезы. Игнат читал и ждал, что вот-вот мать остановит его и спросит: «А где корова? Где куры, поросята? Где погребок и что случилось с соленьями?» Нет, не остановила, не спросила. Она ничего не слышала и думала не о хате, не о корове и не о птице. Испугало, обидело не то, что не стало ее хаты, а то, что это произошло без нее. Острой болью отозвались в сердце слова «…все сползло в Кубань и водой размыто…»
«Как же так, — думала она, — как же так, сползло в Кубань и водой размыто? Мое гнездо — и разорено без меня? Как же мне теперь забыть Прискорбный и привыкнуть к Щуровой улице? Кто подскажет, как мне теперь поступить? Три сына, а у кого из них приклонить голову? Кто даст совет?..»
Вопросы и вопросы… А где же ответы? Их не было. Евдокия Ильинична обнимала внучат, смотрела на сына горестными глазами, а слезы катились и катились, росинками рассыпаясь по щекам. Разумом она понимала, что хатенка в Прискорбном свое отжила, что Илья поступил правильно, а вот сердцем этого донять не могла. «Как же так, не дождался матери, не посоветовался и пустил по берегу бульдозер?»
Успокаивала себя тем, что вот она с недельку поживет у Игната и вернется домой. Не в Прискорбный, а на Щуровую улицу. Поселится в новом доме, недалеко от квартиры Семена Маслюкова. Это даже хорошо, Семен будет совсем близко. Пусть сердце и поболит и поноет, а потом и привыкнет, — так, думала она, бывает с больным зубом: больно, а вырывать надо. Жалко хату, а изничтожать ее нужно. И когда рвут зуб, бывает больно, а вырвут, сразу человеку становится легче, а постепенно боль и совсем утихает.