Родина имени Путина
Шрифт:
Нервы изматывающего ожидания, духота и отсутствие кислорода превратили мою голову в гудящий улей терзаний и боли. Я хотел одного — вернуться в хату, на централ, но этапа не было, а счет времени растворялся в белесом галогене, мерцавшем под потолком бетонной кладовки. Привалившись к стене, я заснул. Затылок резали острые края цементной шубы, тело неестественной змеей деформировала теснота стен. Но я настолько был истощен напряжением, что разум, нащупав шанс короткой передышки, погрузил меня в мутные видения. Стук в дверь оборвал нить забвения и через пять минут меня, пристегнутого к дерганому джигиту с волосатыми глазами, полными измены и страха, подвели к загружаемым зеками автозакам.
— Фамилия, имя, отчество? — рявкнул сержант, сверяя списки.
Я
— В стакан его! — бросил мент своему жирному корешу, наводившему суету внутри арестантского стойла.
Огромный железный ящик, в котором ЗИЛы-автозаки перевозят каторжан, разбит на две узкие кишки, упирающиеся в узкий проход с конвоем и два глухих стакана сорок на сорок сантиметров, в которых спасают от любви и расправы женщин, бывших сотрудников и свидетелей.
— С каких это в стакан? — выпалил я. — Ты чего, старшой? Попутал?! Я тебе не свидетель, не мусор. Сажай к братве! В стакан не сяду.
В это время джигит, предчувствуя что-то недоброе, нырнул ко мне за спину.
— У тебя «особая изоляция» стоит!
— Ошибка, старшой! Меня два года вместе со всеми возят.
— Тыс шестого спеца. К нам какие вопросы?
Убедившись в непреодолимости тупоголовой милицейской решимости, я под настороженные взгляды, шевелившиеся в мелкой сетке решеток-дверей, полез в металлическую конуру. Закупорив воронок, отдали команду на выезд. Как только машина выскочила из подвала суда, на крыше завыла мигалка, разгоняя скучающих в пробках граждан. Кузов раскачивало, прикорнуть было невозможно, как и просто расслабиться, поскольку голова, ощутив под собой свободу размягшей шеи, начинала маятником биться о жестяные стены. Сквозь дырку-глазок в двери стакана я мог разглядеть лишь новенький «Калашников», лежащий на коленях пухлого прапора. Боль стала нарастать, в ушах снова поднялся тяжелый гул, сдавливающий перепонки. Мышцы, скрученные винтом застывшей позы, от напряжения и усталости, казалось, вот-вот начнут лопаться гнилой пенькой.
Прошел час. Кто-то спросил у вертухая время, тот ответил. Глаза метались по душному мраку в инстинктивном поиске света, натыкаясь на позорный шеврон, мелькавший в дверной дырке.
Еще час, может, меньше, может, больше. Я выблевывал боль. Меня тошнило криком и отчаяньем. При этом голову я старался пристроить между коленями, чтобы вконец не испачкать судебно-выходные брюки. Ни платка, ни салфетки, ни воды. Только постановление суда о продлении сроков содержания под стражей, скрепленное белой ниткой и жирным оттиском печати. Оно и выручило. Боль вернулась сторицей, злыми вшами въедаясь в виски, темень, лоб. Тело окаменело, напоминая о себе лишь судорогами от холода и оцепенения. Взгляд замер, уткнувшись в дырку, затуманенную табачным смогом. Выражение моего лица было, наверное, похоже на посмертную маску. Если бы стороживший нас мент имел интерес к физиологии, то в дырке он разглядел бы полумертвого зека. И в этой уже, казалось, почти мертвой и закостенелой оболочке на углях чувств закипала желчь разочарования и злобы.
О чем я думал? Я никогда ни о чем не жалел. Жалеть себя — самоубийство воли, пепел надежды, окоченение духа. Но я сломался. Чаша тюремной бесконечности, до сих пор перевешиваемая борьбой и любовью, разом рухнула вниз, утаскивая меня в вонючий мрак земной преисподней. Мысли одна за другой рубили жилы характера, превращая личность в тухлый кисель сомнений и ропота.
«Ваня, стоили ее твои страдания? Зачем ты вернулся к ней в Москву, зная, что все закончится погребом? — Запоздалые вопросы к самому себе дробили сознание. — Стоило ли это того, чтобы через полгода тебя забыли и предали? Она тебя погубила, и ты знал, что так будет! Но мог ли догадываться, что так скоро и подло? Мог, но не захотел, цепляясь за чувства, которые жгли тебе душу». Жалел, проклинал и отрекался. Я пытался молиться, но спасительное слово тонуло в сатанинском ропоте. Рассудок дал течь, я испугался спятить, но поток жалостливых проклятий не подчинялся ни разуму, ни духу. Тогда я решился попробовать перебить его болью физической, резкой и рваной. Я сломал шариковую ручку, получив острый пластмассовый зуб с пилообразными заусенциями. Резал чуть ниже локтя, со спасительным восторгом стачивая прозрачный пластик о живой рубец, сочащийся кровью.
Через месяц меня освободили. Верховный суд посчитал продление сроков незаконным и отпустил на поруки депутатов. Четвертого декабря я вышел из парадного входа изолятора. Глаза слепили вспышки журналистских камер. Я жадно дышал волей, обнимая родных. Потом домой к родителям, где я не был три с половиной года. Вспомнил ее, постаравшись тут же притравить неуемную ностальгию уксусом равнодушия. Семья и неразбежавшиеся друзья, словно договорившись, о ней не поминали. Терпения и гордости хватило на сутки. Я набрал цифры, которые память хранила бесценной реликвией. Номер оказался заблокирован.
«К черту», — отдалось в душе холодным лязгом, но еще неделю прокопался в социальных сетях, пытаясь выискать Наташу. Тщетно. Зачем искал? Затем, что все еще любил и устал с этим бороться.
В череде новогодних выходных я не вылезал из ночных клубов, наслаждаясь шумом и женским многообразием. Вася, вызвавшись ознакомить вчерашнего зека со всей злачной движухой, неутомимо таскал меня из шалмана в шалман.
Кунсткамеры с переизбытком кокаиновых рож, «щырявых» пижонов и девок, озабоченных дурью и похотью, быстро приелись, но заключать по ночам себя добровольно в четыре стены я не мог. Пьяный и вымотанный, я добирался до дома под утро, умирая до обеда следующего дня с малознакомой возлюбленной.
Очередной субботней ночью за барной стойкой я закидывался полтинниками под гул ретро-шлягеров. Вася растворялся в хмельной нирване в другом конце зала. Кто-то неуверенно коснулся моего локтя. Я обернулся и отчего-то вздрогнул, не без труда узнав в улыбающейся мне девушке Наташину подругу.
— Ваня, привет! — Она театрально повисла на шее. — Глазам своим не поверила. Тебя отпустили?
— Уже как месяц. Лена, а ты как?
— Нормально. — Она говорила, широко открывая рот, словно призывая читать по губам.
— Здесь-то с кем? — с невнятной надеждой крикнул я, сопротивляясь стонам АББЫ.
— С подругами!
— С Гурченко? — бросил я наудачу.
— Жалко Наташку! — Она то ли не услышала, то ли не поняла, изобразив на лице наигранную грусть и волнение. — Ты был у нее?
— Нет, какой смысл? А где она? — прозрачное серебро обожгло горло.
— На Кунцевском, — растерянно пробормотала девушка мне в ухо.
У стеклянного подъезда гламурным винегретом перетаптывалась публика, стараясь угодить озябшими улыбками фэйс-контрольщику. Я не плакал, просто текли слезы, задуваемые новогодней вьюгой. Чуть поодаль курила Лена, прикусывая губы и в небо забрасывая глаза, стараясь удержать потекшую тушь.
Следствие установило, что Наташа выбросилась с технического балкона одиннадцатого этажа, в семи шагах от своей квартиры. Алкоголь и наркотики в крови не нашли. Труп без следов насилия и борьбы обнаружили в четыре утра, а вечером того же дня в кормушку нашей камеры мне просунули ее последнее письмо.
РОДИНА ИМЕНИ ПУТИНА
Кто не был, тот будет.
Кто был, не забудет.
До Сибири этап шел две недели. Лето выдалось жгучее, жестокое градусом, разъедающее солнечной кислотой воспаленные тюремным полумраком каторжанские сетчатки. Скромный провиант из расчета на два-три дня пути вышел. Баланда, прописанная в «Столыпине», отдавала мочевиной и гнилью. Но и есть не хотелось. Жара! Пот соленой жижей стелил глаза, забираясь даже под веки. Клетки наполнял тяжелый, ленивый гул полусвязной речи с паскудным скрежетом матерщины. Лица, подернутые липкой, лоснящейся пленкой, словно флюгеры, ловили спасительные сквозняки набирающего обороты состава. Каждый полустанок тягучей болью нарезал изможденные уродливые улыбки.