Родина (Огни - Разбег - Родной дом)
Шрифт:
По дороге к дому Юрия Михайловича догнал зять его квартирохозяина — танкист Сергей Алексеевич Панков.
— У меня к вам, Юрий Михайлович, большая просьба, — начал Панков, взглядывая на него из-под темнозолотых, мохнатых, словно колосья, бровей.
— Пожалуйста, Сергей Алексеич.
— Через день-два я опять выезжаю с танковым эшелоном на фронт. Положение под Воронежем тяжелое… ну, значит, все может случиться… Скоро, наверное, моей Тане придется уходить в декретный отпуск…
— Вот
— Нет, ей будет еще хуже, — уверенно возразил Панков и в сдержанном волнении двинул левым плечом, с которого спускался пустой рукав, засунутый за пояс. — Я отлично знаю мою Таню… Вынужденное бездействие усилит ее страдания. Вы, наверное, замечали, как сильно переживает она все события на фронтах. С ней я или не с ней, ее душа живет войной…
— Но Татьяна Ивановна — натура сильная, как мне кажется…
— Силе тоже износ приходит, как говорит моя теща Наталья Андреевна… Ведь Таня работает, не считаясь со своим положением, и запрещает даже напоминать ей о том, что ей надо поберечься… Физически она довольно хрупкое существо… и я боюсь: когда наступит ее время, могут быть всякие осложнения… Старики Лосевы хоть и твердые люди, но могут растеряться в тот момент, так вот, я и прошу вас, как нашего друга…
— Напрасно беспокоитесь, Сергей Алексеич, — мягко сказал Костромин, глянув на седую голову двадцатисемилетнего человека, — и без этого разговора я бы знал, что надо делать…
— Абсолютно не сомневаюсь в этом, Юрий Михайлыч. Я нарочно беседую с вами на улице, чтобы не волновать Таню.
Панков вскинул седую голову и приглушенно произнес:
— Все лето мы подвозим наши танки к фронту под обстрелом. Бои идут очень тяжелые, и нашему заводскому эшелону может здорово достаться… К тому же моя боеспособность… (он бегло взглянул на свой пустой рукав) теперь вдвое ниже… и потому на случай…
— Не надо об этом, дорогой Сергей Алексеич, не надо, — решительно прервал Костромин. — Будем думать о жизни, прежде всего о жизни! А вы думайте еще о вашем будущем наследнике…
— Таня сидит у окна, смотрите! — вдруг быстро сказал Панков. — Покажем, что у нас с вами идет веселый разговор… ладно?
Панков снял фуражку, замахал ею и закричал:
— Таня-я! Танюша!
Костромин тоже помахал своей шляпой.
— Видит, видит! — вдруг засмеялся Панков, и его огрубевшее от загара лицо осветилось выражением полного, глубокого счастья.
Войдя в просторную столовую Лосевых, Юрий Михайлович увидел своего двухлетнего сына Сережу, который, прильнув полуголым тельцем к столу, строил что-то из некрашеных, гладко обструганных кубиков.
Ксения Петровна, мать Костромина, собирая сморщенной рукой рассыпавшиеся по столу кубики, стала рассказывать:
— Это его все Иван Степаныч балует. Вот опять смастерил ему целый ящик всяких строительных материалов.
Костромин поцеловал сына в прохладный лобик и пригладил черные, как крыло дрозда, волосики.
— Мама, надо его одеть, жара уже спадает.
Бабушка взяла Сережу на руки, он стал барахтаться, его смугленькое, румяное личико сморщилось, и он захныкал.
— Ай, нехорошо, нехорошо! — громко протянула Наталья Андреевна Лосева.
Она вошла в комнату, плотная, широкая, в фартуке из сурового полотна, наброшенном на ситцевый халат с засученными рукавами.
— А ну-ка, смотри на меня! — приказала она Сереже. — Это тебе что, баловник? — и Лосева, поставив на стол большую плетеную корзину, сдернула с нее салфетку.
— Ну и смородина… красота! — восхищалась Ксения Петровна.
— Кушайте все, милости просим! — пригласила Лосева. — Это мне старая подружка Варвара Сергеевна, по обычаю своему, прислала. Прежде бывало тут же и варенье начнешь варить, а нынче, при сахарной-то экономии, по горстям ягода разойдется.
Ее круглое лицо смотрело озабоченно и грустно. Она все к чему-то прислушивалась и заглядывала в окно.
— Ну вот… — вздохнув, наконец произнесла Наталья Андреевна. — Все никак проплакаться не могут!
— А что случилось? — спросил Костромин.
— Да вон, гляньте вниз: у соседей горе-горюшко разливается! — и Лосева, сердито махнув рукой, подозвала Костромина к окну.
Внизу, на задах новых больших домов, тянулся квартал старинных одноэтажных домиков с мезонинами и резными террасками, окруженных густой зеленью садов, ягодников, огородов. В ближайшем из этих садиков что-то происходило.
За круглым садовым столом сидела женщина. Голова ее с растрепанными каштановыми волосами лежала на руках, брошенных на стол. Напротив женщины сидела старуха, раскачиваясь во все стороны. Будто одержимая невыносимой болью, старуха била себя в грудь худыми пальцами и глухо вскрикивала:
— Ой, Васенька… Ой, Коленька!
Несколько женщин бестолково суетились около стола, всплескивали руками и хором утешали плачущих.
Женщина с каштановыми волосами вдруг подняла встрепанную голову; ее красное, залитое слезами лицо закинулось назад, и тяжелое рыдание вырвалось из груди.
— А-а-а-а… Вася-а… Коля-а…
— Видали? — спросила Лосева, отойдя от окна. — И надо же так случиться: на днях об отце похоронную получили, а сегодня о сыне. Жалость берет на них глядеть, какая семья была добрая да счастливая… Муж вот этой самой Глафиры Лебедевой заводским складом заведовал — работяга, охотник, огородник, — всюду поспевал. И сын был славный, только в институт готовился поступать — война! Старуха-то, свекровь ее, жила да любовалась на согласную свою семью… и вот одни женщины остались… Господи, горюшка-то сколько всюду! Вон там, подальше, серый дом с зелеными наличниками… видите, Юрий Михайлыч?