Родина (сборник)
Шрифт:
– Просто потому, что леса, помимо всего прочего, оказывают на нас огромное эстетическое влияние.
– Допустим, – пробормотал композитор.
– Это так! – ответил лесничий. – Пожалуй, этого даже не стоит доказывать. Сейчас я хотел сказать о другом – о воздухе. Вот об этом легком воздухе, без которого нет жизни. От гибели лесов меняется его состав, и если так пойдет дальше, то мы пропадом от кислородного голода. Достаточно того, что одни заводы каждый год выбрасывают в воздух миллионы тонн сернистого газа. Пока что от отравления этим газом нас спасали леса.
– Страшноватые вещи! – сказал композитор.
– Мы это остановим, – спокойно
– Тысяча и одна ночь! – заметил композитор. – Но почему мы ничего не знаем об этих вещах?
– Приезжайте в мои леса, в Новинское лесничество, – ответил лесничий и засмеялся. – Там вы кое-что увидите.
– Почему вы говорите «мои леса»? – язвительно спросил композитор. – Насколько я знаю, леса у нас государственные.
– По-моему, этого противопоставления нет, – ответил лесничий. – Все мое – государственное, И наоборот. Наше дело такое, что мы для себя не живем. Приходится работать на будущее.
Он замолчал. Мы все тоже замолчали. Ночь стала темнее. Звезда на высоком небе переливалась влажным огнем, как дождевая капля, занесенная током воздуха на такую высоту, где, за границей стратосферы, ее еще освещает солнце.
– Есть такая сказка, – неожиданно сказал лесничий, – о том, почему мигают звезды. Им, так же как и людям, смертельно хочется спать по ночам, и они стараются отогнать от себя сон.
Мы молчали. Только композитор сказал вполголоса:
– Удивительно.
Семенов замолчал и начал складывать листы рукописи.
– Что же вы? – испуганно спросила Елена Петровна.
– Дальше не стоит читать. Я и сам вижу, что это еще очень сыро и плохо.
– Где он сейчас, этот лесничий? – спросила Елена Петровна, глядя в сторону, на светлое ореховое пианино в углу салона, и чувствуя, что у нее начинает гореть лицо.
– В Новинском лесничестве. Я сейчас еду к нему. Получил телеграмму.
– Что-нибудь случилось? – небрежно спросила Елена Петровна, все так же разглядывая пианино.
– Да, – ответил Семенов и сильно пригладил ладонью рукопись. – Случилось. Он лежит с двусторонним воспалением легких. Сам, конечно, виноват. Он заложил здесь большие питомники скорорастущих деревьев. А в самом начале месяца ударили утренники. Помните? Даже у нас в Москве крыши были белые от инея. Надо было спасать молодые посадки. Да вы меня слушаете или нет?
– Слушаю, – тихо ответила Елена Петровна и перевела взгляд с пианино на портрет Горького, висевший над дверью салона.
– Спасают их просто, – объяснил Семенов. – Окуривают дымом. Разводят десятки костров. Дым не подпускает холод. Вы понимаете?
– Да, – ответила Елена Петровна. – Но почему же он сам виноват?
– Фанатик. Не бережется. Ночи были ледяные. Понятно – простудился. За ним ведь некому смотреть. А он сам, как ребенок. И кто его теперь выходит, – непонятно. Объездчики? Лесники? Черт знает что!
– А жена? – спросила Елена Петровна.
– Эх вы,
– А в чем же?
– А в том, что обидно! – так же сердито ответил Семенов. – Великолепный человек, а пропадает один. Почему? Да потому, что небось ни одна женщина – вот такая, как вы, – не согласится замуровать себя в этой лесной берлоге, Потому что, извините, вас тянет к блеску, к славе, к нарядности жизни. Я уверен, что если бы Пушкин был сельским лекарем, то напиши он хоть двадцать «Евгениев Онегиных», – у него бы не было в жизни ни Ризнич, ни Воронцовой, ни Керн! Уверен! Вот я смотрю на вас и думаю: чудесная женщина, красивая, молодая, с такой улыбкой, что действительно можно пропасть. И вот где-то рядом человек, делающий великое дело, человек одинокий, талантливый, заслуживающий настоящей любви. Любви вот такой женщины, как вы. Понимаете? Может быть, если бы вы встретились с ним, вы бы его и полюбили. Даже наверное полюбили бы. Но как встретишься? Где? В лесах? Да вас калачом в эти леса не заманишь! Вот человек и пропадает. И я, понимаете, мужлан, мужчина, еду, чтобы ему как-то помочь, хотя и знаю, что от меня толку на ломаный грош. Тут нужна женская рука.
Семенов замолчал и начал досадливо постукивать пальцами по столу.
– Хорошо, – вдруг тихо сказала Елена Петровна. – Я поеду с вами… к нему. Но сейчас оставьте меня одну. Потом…
Она отвернулась, прижалась лбом к запотевшему оконному стеклу и заплакала.
Семенов дико посмотрел на Елену Петровну, испуганно сказал «Господи!», смущенно и широко улыбнулся и, стараясь не шуметь, вышел из салона. Он осторожно прикрыл стеклянную дверь, постоял минуту, посмотрел на Елену Петровну, на ее затылок, на русые косы, заколотые сзади и, казалось, клонившие своей тяжестью ее милую голову к холодному оконному стеклу, и опять смущенно и широко улыбнулся.
Елена Петровна плакала долго и легко, как никогда еще не плакала в жизни. О чем? О том, что кончилось наконец одиночество и вся скрытая, задавленная ею самой любовь прорвалась наконец и вот вылилась в эти легкие и совсем еще детские слезы. Лишь бы спасти его, выходить, взять в свои руки его голову и крепко прижать к груди, как прижимают голову ребенка.
Утром, когда пароход подходил к лесничеству и гневно гудел, вызывая лодку, чтобы принять на борт двух пассажиров, а на берегу суетился, отвязывая лодку, седой мохнатый старик, должно быть, объездчик или бакенщик, Елена Петровна вышла из каюты на палубу и зажмурилась. В льдистом, необыкновенно синем небе подымалось солнце, но иней на прибрежной траве еще не растаял. Он лежал даже на палубе, как белая крупная соль, и хрустел под ногами. Елена Петровна посмотрела на берега и судорожно вздохнула, – знакомый лесной край горел перед ней холодным пожаром заржавленной листвы, было так тихо, что ясно слышался где-то далеко за просекой стук топора. Горький воздух долетал с берега, запах вянущей травы, лесных дебрей, тронутой первым морозом рябины.
Семенов подошел к Елене Петровне. Она протянула ему руку. Семенов снял шляпу, наклонился к руке, поцеловал ее и почувствовал, что рука чуть заметно дрожит. – Спасибо! – сказала Елена Петровна.
Семенов поднял голову и с недоумением посмотрел в глаза Елене Петровне. И вдруг понял, что вот в этой молодой женщине вся та великая любовь, о какой он писал так много и в которую втайне не верил. Он уже догадывался, что случайно вмешался в чужую тайну, в чужую боль, но вмешался благодетельно и кстати.