Родина
Шрифт:
Вербы кончились, когда он свернул к своей деревне. Теперь он не был уверен, идет ли по занесенной снегом дороге, или свернул в чистое поле. Кшисяк с трудом пробивался вперед, как вдруг нога его не нашла опоры. Он замахал руками и провалился по самые плечи.
— Черт побери! Ямы!
Видно, он свернул со Сковронова поля на пустырь, откуда когда-то брали глину. Старые, полузасыпанные глинища обмерзли, снег сравнял их с землей.
Он долго выкарабкивался. На одно мгновение его взяла охота прислониться головой к снежной подушке, отдохнуть минутку, одну коротенькую минуточку…
Но
Нащупывая ногой крутой откос предательской ямы, он, наконец, выбрался наверх. Внимательно огляделся, свернул направо, где должна была быть дорога, и ускорил шаги.
Не потерял ли письмо? Он коснулся рукой куртки на груди.
Тут. Шелестит. Вдали мелькнули черные пятна, и он легко вздохнул. Из серого тумана вынырнула башня костела. Теперь он уже не держался дороги, а брел прямиком, не разгибая согнутых коленей. Из последних сил напирал на упрямый, сыпучий снег.
Ветер переменил направление. Дунул резким ледяным дыханием. Пронизал до костей, как сквозь сито прошел сквозь намокшую одежду.
Он добрался до усадьбы как раз в тот момент, когда к крыльцу подали сани. Кшисяк, задыхаясь, остановился на мгновение, чтобы набрать воздуха в сжатую от ветра грудь.
Барышня вышла в серой меховой шубке, увидела его, но, не останавливаясь, прошла к саням. Юзеф поспешно отстегивал крытую синим сукном баранью полость.
— Есть письмо?
Он подбежал. Окоченевшими пальцами расстегивал ускользающие пуговицы. Развернул полотняную тряпочку, достал продолговатый конверт. Барышня взяла, но читать не торопилась.
— Поезжай, — приказала она Юзефу и тотчас обратилась к Кшисяку: — Барин был дома?
Лошади тронули, сперва медленно. Кшисяк торопливо шел рядом. Барышня сощуренными глазами смотрела прямо перед собой, вдаль.
— Дома. В самые руки ему отдал, как было приказано.
— Сказал что-нибудь?
Отдохнувшие сытые лошади двинулись быстрей. Здесь дорога была уже немного наезжена санями, на которых возили навоз из конюшни на господские поля. Кшисяк почти бежал за санями.
— Прочитал письмо и велел обождать в сенях.
— А потом?
Кони пошли рысью. Кшисяк бежал сбоку, держа шапку в руках.
— Потом дал мне письмо.
— И еще что?
Он с трудом переводил дыхание. Ему приходилось бежать по обочине, где снег был еще не тронут, как на полях. На мгновение ему захотелось ухватиться за поручни саней. Но он удержался. Куда это годится, цепляться за господские сани? Да еще при барышне. Сурова она была и людей ни во что ставила.
— Больше ничего.
— До чего глуп! — сказала бырышня, откинулась на спинку саней и уткнулась носом в воротник шубки.
Кшисяк понял, что разговор окончен, и остановился. Его охватила странная слабость, перед глазами замелькали черные пятна. Он торопливо надел шапку. Сани уже исчезали вдали в клубах снега, поднимавшегося из-под конских копыт, отбрасываемого в стороны полозьями.
Он повернул к баракам. Шел медленно, хотя его трясло от холода.
Сташек встретил его у дверей.
— Так вы уж
— А ты не видишь? — сказал со злостью Кшисяк.
Весна упорно боролась с зимой.
Брала верх то одна, то другая.
Оттепель. И снова мороз. Из-под снега появились клочки черной, мокрой земли и вновь укрылись снегом.
Но уже видно было, что весна скоро осилит. Она неслась в запахе ветра, свободным, ласкающим лицо теплым дыханием. Слышалась в журчании воды, освобожденной от ледяного покрова. Уже струилась тысячами ринувшихся отовсюду ручейков. Уже поднималась на поверхность земли зеленой травой, острыми стебельками, мокрыми, помятыми озимями. По вечерам перекликалась голосами пролетавших вверху невидимых птиц.
Люди радовались, хотя, по правде сказать, баракам радоваться было нечему.
Ведь не для них расцветала весна голубыми цветочками у воды, майораном в садочке. Не им улыбалась она белизной грушевого цвета, розовой улыбкой яблонь в собственном саду. Не для них зеленела она и той густой порослью, что восходила на собственных полях.
Для бараков весна — это подготовка плугов, подкормка коней, починка борон, у которых за зиму выкрошился один, другой зуб. Для бараков весна — это посадка картофеля: целый день сгибать спину над вскопанными бороздами. Для бараков весна — это копка гряд под огород; полоть, мучительно всматриваясь в едва подымающуюся кудрявым леском зелень. Для бараков весна — это сев, тяжкий труд, это день, настающий прежде чем погаснут звезды, прежде чем они утонут в бездне неба. И ночь, настающая позже, чем темень. Для бараков весна — это крики управляющего, приказчика, беспрестанное ворчание помещицы, что не успеют, не сделают, не сумеют как следует. Барачная весна исходила потом. Въедалась черной грязью под ногти. Бессонницей, болью в пояснице, опухшими ногами расцветала барачная весна.
И все же было радостно выходить в поле, когда вставал седой рассвет, когда в прозрачной дали разгорался розовый свет дня. Когда деревья покрывались легкой зеленью и булькала, журчала, веселилась вода.
Быстро шла весна. Человек и оглянуться не успел. Она возвещала о себе торжествующей песней жаворонка, звеневшей высоко в небе; птичьими гнездышками в ольшанике, на ветках ясеня, на старой яблоне.
Приходилось торопиться. Чтобы урвать денек или хотя бы полдня, когда можно и на своем поработать. Свое не свое, а так уж назывался тот клочок земли, который помещица отводила батраку под картошку, под капусту или под полоску ржи.
Обработать этот клочок надо было во что бы то ни стало. Когда — это уж их батрацкое дело. Нужно было найти такой день, когда хоть ненадолго приутихнет помещичья работа. Найти узкую щель между усадебными работами и втиснуться в эту щель. Скорей, скорей обработать, засеять, что возможно. Чтобы на следующий день снова работать на помещика, как полагается батраку.
Всходило все в этом году без удержу. Земля обсохла сразу, потом пошли теплые проливные дожди. Жизнь пробивалась отовсюду мелкими листочками, стебельками, белыми росточками, которые крепли и зеленели, как только их пригревало солнце.