Родина
Шрифт:
— Дойдет он и сюда! Дойдет! — пророчествовала Тереска, всегда видевшая все в мрачном свете.
Люди покачивали головами. Никто наверное не знал, где это, далеко ли. Никто не знал, за морем или нет.
— Если за морем, так, может, и не дойдет. А если нет, так наверняка и нас захватит.
— Дурная. А корабли зачем? Захочет, так придет. Ему по морю, что нам по земле ходить.
— А войско как?
— На корабли посадит.
— Столько народу?
— А как же? Большущие корабли, трубы на них получше, чем в усадьбе. Под котлами топится, пар
— Боже великий! Чего только люди не выдумают! — вздыхали бабы.
— Не болтали бы лишнего, — рассердился Антон. — Накаркать не трудно. Пускай там русские с японцем дерутся, не наше это дело. Поколотят русских, пускай. А если японца побьют, так что он нам, брат или сват?
Так оно, конечно, и было. Говорилось ведь только так, к примеру. По правде сказать, никто не верил Терескиной болтовне, будто война придет аж сюда, в их деревню. Говорилось: война, но это никак в голове не укладывалось.
И все же война пришла в деревню.
Только не так, как думала Тереска.
По всей стране началось движение. Слышно было про такие вещи, о которых раньше никто и пикнуть не смел.
Появились в деревне разные люди. Заходили иной раз и в бараки. Чужие. Городские.
В усадьбе стало вроде как полегче. Не так приставал управляющий. Сама помещица показывалась редко.
Но уж самое удивительное произошло со стражниками.
Теперь они неохотно заглядывали в деревню. Не угрожали крестьянам, не так часто засиживались в лавчонке Йоськи. Притихли. Не лезли на глаза людям.
— Должно, колотят русских, если стражники так успокоились, — догадывались люди.
— Э, не только это. Колотить-то их колотят, да и другое кое-что делается.
Все навострили уши, но Антон больше ничего не сказал.
А что-то происходило. Доходили глухие тайные вести, передаваемые из уст в уста.
Из рук в руки переходили листки, напечатанные на тоненькой бумаге, часто пахнувшие еще свежей краской.
Заколочен досками был батрацкий мир. Отгорожен просторами полей, жестким законом батрацкого труда, ежедневной непосильной работой.
Но отголоски доносились и сюда.
Далеко-далеко, — пожалуй, полдня, а то и больше по чугунке ехать, — на шумной городской улице раздался выстрел.
Эхо этого выстрела донеслось сюда.
По улицам городов двигались шествия, но и здесь слышен был топот шагов.
Как-то иначе, просторнее, светлее стало в бараках. Как-то вдруг люди стали подумывать о том, что все может измениться. Ведь до сих пор казалось, что все дни от рождения до гробовой доски будут одинаковы, похожи друг на друга, как зерна четок, перебираемых в руках. Что накланяется человек, наработается, надорвется, натрудит руки, ноги на этом пути, который ведет из барака только на кладбище.
А теперь виделось иначе. Что не обязательно сегодня должно быть точь-в-точь, как вчера. Что завтра не обязательно будет то же, что и сегодня.
Удивлялся народ, неужели что-то переменится.
Не верил сперва.
Мрачно слушал Кшисяк, когда товарищ Мартин
Не верилось, нет, не верилось в перемену. Известно. Мужицкая доля. Барачная судьба. Батрацкое счастье.
Кшисяк испытующе поглядывал на чужака, хотя Антон и поручился за него, — с давних пор, мол, его знает. И все же думалось. Что ему надо, этому человеку, чего он, взаправду, добивается?
Не по видимости. Не то, что он говорит. А вот что у него на душе? Какой ему интерес лезть сюда, сидеть у печки в Кшисяковой каморке, таскать бумажки, за которые еще в тюрьму попадешь, а то и на виселицу?
Хорошо говорил чужой. Но разговорами Кшисяка не обманешь.
Красиво говорил и ксендз с амвона, красиво говорила помещица, красиво сказать мог и управляющий, когда, бывало, выпьет немного.
Да не в этом дело.
Вот не верилось Кшисяку, что человек просто так, без всякой корысти сюда ходит. И он долго соображал, какую выгоду может этот чужой получить от того, что вот сидит в каморке, что говорит с ним, с Кшисяком, что натирает себе ноги на длинном пути из города, тащится к ним под дождем, в стужу, хотя, должно быть, имеет свой теплый угол, мог бы там сидеть.
Никто никогда к ним в бараки не приходил. Разве стражник с обыском, когда что-нибудь пропадет. Или управляющий, если кто на работу не выйдет, посмотреть — вправду ли болен, или только притворяется.
Всякий приходил по своему делу. По полицейскому делу, по помещичьему.
Но Мартину ничего не нужно было от Кшисяка. Он приносил доброе слово, заговаривал с Магдой, — и все тут. А когда говорил с Кшисяком, так даже красные пятна у него на лице загорались.
Кшисяк все ждал, когда же из всех этих разговоров станет ясно — так, мол, и так. Когда станет понятно, в чем же тут Мартинова выгода. Когда будет видно, как на ладони, к чему были все эти хорошие слова, крепкие рукопожатия при встрече.
Пришлось как-то к слову, и Мартин показал Кшисяку свою спину. Рубец на рубце. Иссечена нагайками на совесть.
Задумался Кшисяк над этими следами казацких нагаек.
И мало-помалу усомнился в том, что Мартин только затаился, что он одно говорит, а другого добивается.
Он был из города, этот Мартин. Но не из господ. На кирпичах работал. Руки у него были грубые, мужицкие, кожа на них, как ремень.
Кшисяк смотрел на эти руки. Соображал. Все его нутро отказывалось верить чужому человеку, человеку, который где-то далеко отсюда родился, вырос, не знал батрацкой работы.
Но то, что тот говорил, ему нравилось. О мужицкой доле. О земле, об этой земле, которой ни клочка не было у Кшисяка.
Теперь он уже иной раз и сам что-нибудь скажет, откликнется на то или другое слово. Но осторожно, пугливо, нащупывая издалека.
Иной раз ему приходило в голову, что тот так только, обойдет, обманет, сунет в руки какую-нибудь бумажку, а потом сам же и наведет на бараки стражника, а то и жандармов. Народ стал голову поднимать, и помещики с жандармами решили вот этак их угомонить.