Родина
Шрифт:
Но тотчас же очнулась.
Да и что бы это было, если бы все сразу так призадумались — мужики в поле с косами, девушки с граблями, бабы на прополке, ребятишки на лугу со скотиной, — ведь все бы остановилось. Остановился бы весь этот поток богатства, который непрестанно льется в усадьбу из батрацких рук.
Магда даже испугалась: что бы это было? Она поспешно согнула спину и взялась за уборку, надо наверстать время, потерянное из-за глупой Терескиной болтовни, из-за этих дум, что ни с того ни с сего
Одно было ясно — мужик, вросший в свою работу, закостеневший в своем труде мужик, зашевелился.
Стали поговаривать, что вот-вот наступят большие перемены.
В третьей от них деревне, говорят, мужики собираются по ночам в лесу, о чем-то судят и рядят. У Гайчака нашли какие-то бумаги, приехали жандармы и забрали его в город.
В волостях сговаривались. Когда на волостной сходке как всегда вышел урядник, еще рта не открыл, а все разом закричали, чтобы он говорил по-польски.
Урядник позеленел, стал грозить старшине. Писарь аж затрясся от урядниковых угроз.
Сходку разогнали, велели собираться на следующий день.
Но тут уж к волостному правлению привалила целая куча мужиков. Пришли все и темной стеной стали перед волостным правлением.
Опять вышел урядник и, как всегда, заговорил по-русски.
В толпе поднялся гул, словно полая вода рвала плотину.
— По-польски! По-польски! По-польски!
— Мы не ученые. Говори, чтобы все понимали!
— По-мужицки, как следует!
— С мужиками ведь говоришь!
Кое-где поднялись кулаки.
Делать было нечего. Мужики напирали со всех сторон.
Пришлось уряднику говорить по-польски.
Нескладно это у него получалось. Будто стекло грыз, заикался, — а уж покраснел, того и гляди кровь из лица брызнет.
Он грозил мужикам, пространно говорил о царских указах. Толпа слушала. Чудно им показалось, как это урядник разговаривает.
— Эй, смотри, язык не вывихни!
— Поет, как чиж!
— Подмазал бы глотку салом, дело бы лучше пошло!
— Подучится, подучится, не беспокойтесь!
— Палкой бы его отдубасить, он бы и не так заговорил!
Кругом шутили, пересмеивались, а уж больше всего — молодежь. Легко, весело вдруг стало. Вот он хоть и урядник, а пришлось и ему подчиниться миру.
А уряднику слышался за спиной грохот взрывающихся бомб на улицах далеких городов. Слышался гулкий шаг демонстрантов по мостовым за сто миль отсюда. Его душила злоба, но сильнее злобы был страх.
Потом, конечно, не обошлось без жандармов. Они явились, принялись расспрашивать, допытываться, кто первый стал требовать.
Никто ни словечка не пикнул. Тогда они стали хватать наугад, ощупью, словно рыбу в тине. Одного, другого. Случалось, забирали и того, который все время и рта не раскрывал.
А
Еще постановили, чтобы в школах учили детей по-польски. Не так, как до сих пор.
На шоссе опрокинули указатель с русской надписью. Ночью кто-то сорвал надпись со стражницкого поста. А с Йоськиной лавчонки сорвали вывеску, изрубили в щепки топором из-за того, что, мол, не по-нашему была написана.
Так оно и шло.
Кто действовал потому, что так, мол, должно быть, так справедливо. А кто и так, из озорства, от радости, чтобы только насолить стражникам. Потому что не нашлось бы, пожалуй, человека, у которого не было бы какой-нибудь обиды на стражников.
Люди ходили по избам, грозились, всякий болтал, что ему в голову приходило. Читали газетки. Вечером в избе сходилось человека четыре-пять, кто умел, читал. Остальные слушали.
Переменилась жизнь. Словно праздник настал.
Даже бабы и те судили и рядили. Дети учились читать по польской книжке, — учителей вдруг расплодилось, что грибов после дождя.
Учил учитель в школе, тайком, украдкой, чтобы никто не узнал.
Учила Йоськина дочка, которая кончила гимназию, и теперь ребятишки каждый вечер бегали в ее комнатку за лавкой.
Учила Матусова дочка, та разбиралась в книжке не хуже самого учителя.
Иной только успеет сам буквы выучить, а уж другим показывает.
Бараки ждали. Ждала и деревня, что вот-вот произойдет еще что-то. Каждый день обещал неожиданное.
Только господский дом стоял немой, тихий, как всегда. Вокруг него стремительно клокотала жизнь, а он застыл среди этого бурного течения, как темная, неподвижная глыба.
А тут то и дело случалось что-нибудь новое. И наперекор долгим, одинаковым, серым годам теперь человек никогда не знал, что принесет следующий день.
До бараков доходили какие-то слухи, смутные и малопонятные. То были деревенские, волостные дела, а они ведь батраки. Это совсем другое дело.
Но однажды в воскресенье утром, когда лишь некоторые бабы были в костеле, а остальные все находились в бараках, в каморку влетел Сташек с криком:
— Мужики сюда идут.
Все выскочили из бараков. Да, шли мужики. Целой толпой. Богатые хозяева и беднота, все вместе. Тащили в руках тяжелые палки. Чернявый Козел выступал впереди.
Во всех барачных дверях стояли люди. Ребятишки высыпали, словно стая воробьев.
— Слава Исусу Христу, — сказал Козел, быстро переводя черные, словно угольки, глаза с одного батрака на другого.
— Во веки веков… — медленно и неуверенно ответили те. Никто еще не понимал, к чему идет дело.