Родительский дом
Шрифт:
К его двору наметало за зиму высокие сугробы. За ними изба выглядела совсем одиноко. Гурлев сторожко отворил воротца, во дворе внимательно оглядел зауглы, затем зашел в пригон, где беспокоился мерин, единственная утеха и радость хозяина. Мерин был в годах, но Гурлев его не продавал и не отдавал в обмен, хотя Ульяна постоянно настаивала и даже приводила охотников. С этим конем у него связана лучшая пора жизни, и было бы бесчестно сгонять его со двора.
У ворот пригона, вздыхая, лежала корова, а мерин жался боком к стене избы и тревожно всхрапывал.
Гурлев щелкнул курком нагана:
— Эй, кто там за пригоном! Отзовись!
Никто не отозвался, зато хрупание снега стало отчетливее, кто-то выбирался от плетня на дорогу и поспешно уходил дальше. Гурлев не испугался, — такого с ним не было, — у него только вспотел лоб, когда он подумал, что, вероятно, случайно избежал встречи с пулей. «Значит, еще не судьба! — мелькнуло в мысли. — Или к сроку смерть опоздала!» Давно, не первый год жил он с опаской и носил наган всегда при себе.
Не снимая пальца с курка, осмотрел в ограде навесы и обошел двор вокруг. Сугроб за пригоном оказался простроченным следами от дороги до плетня и обратно, а в затененном месте, под скатом крыши, осталась на снегу вмятина; очевидно, тот, кто приходил сюда, вынужден был сидеть и ждать.
В избе, разуваясь у порога, спросил у жены поужинать. Она, не вздувая света, сунула на стол половинку калача и крынку с молоком, а пока он ел, залезла на печь и стала ругаться:
— Ты не мужик, а шатун. Я бьюсь одна, не с кем слова молвить, не от кого ласку принять…
Ее ругани, жалобам, причитаниям не бывало конца. А возражать или пытаться ее унять, когда она уже раскрутилась, он давно не решался. Всю теплоту, нежность, дружеское участие в ее трудах и заботах, что сберегал он прежде, Ульяна раз за разом вытравила из него, и теперь только терпение оставалось в нем, но и оно иссякало.
— На тебя, беспутного, молодость загубила, — продолжала Ульяна. — Думала, на мое добро ты добром же отплатишь.
— Не попрекай, Уля, — мирно попросил Гурлев. — Не по своей воле остался я в Малом Броде, не ты, так нашлись бы и другие добрые люди.
Отчуждение, которое пролегло между ними, уже нельзя было одолеть никакими жалостливыми словами. Ульяна всегда находила себя правой, а мужа виноватым, свои слова и переживания искренними, зато уверенья и объяснения мужа называла ложью. Переубедить ее не было сил.
Калач оказался черствым, от него припахивало тараканами, и Гурлев не стал его есть, а выпив молоко, улегся спать на полатях. Сама Ульяна не звала его на постель. Все чаще и чаще спали они порознь.
После упреков и ругани, разъяренная молчанием мужа, она еще долго причитала о пропащей судьбе. Гурлев, лежа на спине, незрячими глазами смотрел в немыслимо черный потолок, в бездну, где затерялся ответ на его вопрос: как поступить, как жить дальше в этой избе, не изменяя ни совести, ни партийному званию?
Наконец
— Паша! Пашенька! — громко заголосила Ульяна, выбегая за ним следом. — Прости меня, окаянную! Побей! Хоть разочек побей за всю нашу жизню вместе, чтобы знала я тебя, свово мужа!
Она приволокла из избы тулуп, укутала и угрела, как в первый год их супружества. Вот за ту, прежнюю ласку, он и не мог расплатиться. Не сварливая баба, не злая ведьма снова хлопотала возле него, а хорошая, участливая и милосердная женщина, которой можно было довериться. Но надолго ли? Конечно, он запомнит и этот момент ее просветления, порыв ее доброты, хотя расплачиваться ему совершенно нечем. Ульяна не примет от него никаких обязательств, ей нужен только он, ее муж и хозяин двора, чтобы она не жила как бросовая.
Ульяна перевела его обратно в избу, взбила перину на кровати, напоила каким-то горьковатым настоем трав и припала к его ногам.
— Эх, дура ты, дура! — сказал ей ласково Гурлев, когда боль заглохла. — Уж нам ли аркаться, как кошке с собакой?
— Сама знаю, что дура! — виновато и покорно подтвердила та. — Никто я перед тобой. Ты ученый, а я и в школе-то не бывала.
— Я не о грамоте баю! А потому ты дура, что дальше свово двора смотреть не желаешь.
— Кабы не любила тебя, отпустила бы насовсем…
— Да к чему любовь-то! Что она может значить? Мы уж из того возраста вышли. Наигрались, поди-ко, вдоволь. Меня Егорка Горбунов вечор упрекнул за бездетность. А то ли я виноват? Нарожала бы ты! Вот сила твоя и не пропадала бы даром. Я покуда жив, тебя не оставлю. Свела нас судьба, связала накрепко. Куда же уходить мне? Ведь совесть замучает. И как мне партия скажет? Небось, по голове не погладит. Я перед партией хочу иметь совесть чистую.
— И я не виновата, что никак не зачну, — горько вздохнула Ульяна. — Уж сколь баушек лечить меня пробовали…
— Может, мне и жить-то осталось всего ничего, — задумчиво произнес Гурлев. — Первый раз подфартило в девятнадцатом году, подобрала ты тогда меня. Во второй раз — этой ночью, уж каким случаем, не знаю.
— Ты о чем это баяшь? — испугалась Ульяна. — Чего было ночью-то?
— Сам не знаю, а смерть приходила…
Ульяна еще крепче обняла его ноги и заплакала тихими слезами. Гурлев отвернулся лицом к стене, закрыл глаза. Такие слезы пуще всего достигали его сердца. И бередили память.