Родительский дом
Шрифт:
— Разумеется.
— А есть у тебя доказательства, какую роль играл твой Семен в восстании полка? Был ли он революционно настроен, имел ли принадлежность к большевикам или что-нибудь вроде того?
— Не могу знать, Платон Архипыч! Вот лишь письмецо прислал тогда его дружок по службе: сообщаю-де, по просьбе Семена, выпала на его долю казнь! Так и храню это письмецо, а иных документов нету.
Мотовилов прочитал измятое, потертое от времени солдатское письмо, похмыкал.
— Не очень веско! Впрочем, попробуем! Прошение от тебя, Прокопий Екимыч, я заготовлю, сверюсь с законами, поищу
— Ты черновик дай, а уж перепишу я сам.
— И в округ надо бы тебе самому же с прошением съездить. Там поискать нужного человека, лично вручить, расположить к себе…
— Чего лучше! — довольно произнес Согрин. — Без малой шестеренки никакая большая шестерня не провернется. Так я у малых шестеренок и пообиваю пороги.
Мотовилов скрылся в горнице, заспешил на службу, а Согрин вежливо пожелал хозяйке здоровья и вернулся к подводе. Воронок у ворот нетерпеливо фыркал, стучал копытами.
«Слава богу, начало положено! — удовлетворенно подумал Согрин, подбирая вожжи. — Хорошо бы все-таки добиться удачи и выбраться из лишенцев. Но мой Семка дурак был. Своих товарищей предал, да сам же и сгинул».
Хранилось еще одно письмо, где второй друг Семена, сослуживец по роте, описал все подробно, называя унтер-офицера Семена Прокопьевича верным слугой веры, царя и отечества. Далеко и надежно припрятал это свидетельство Согрин и читать его за все годы никому не давал.
Миновав мост через реку, перекрестился слегка на купол собора, расположенного на площади, и направил Воронка к «куме». Называл он эту бабу, Зинаиду Герасимовну, своей кумой для отвода глаз. Вернее бы называть полюбовницей. Уже десятка два лет служила она исправно, безропотно, как дворовая собака. Хоть узлом завяжи — слова не вымолвит. Даже замуж не вышла, так и осталась навек одна.
Ее домик стоял у окраины, почти вплотную к березовому колку, за которым дальше начинались поля. Уже хирели дворовые постройки, кособочились, подгнивая. Согрин подумал мельком: надо бы помочь бабе, кое-чего подладить, поправить. Да ведь ни к чему! Получше, покрепче хозяйства рушатся.
Каким-то особым нюхом, что ли, узнавала Зинаида Герасимовна о его приезде и всегда выходила встречать у ворот.
— Поставь пока Воронка во дворе, под навесом, да кинь на него попону, — распорядился он по-хозяйски. — Ночевать не останусь!
— Хоть чаю попей, — смиренно попросила Зинаида Герасимовна. — А у меня и водка припасена.
— Чаю, пожалуй, попью. Гость-то дома?
— На полатях спит. Спровадил бы ты его, Прокопий Екимыч! Неспокойно мне. Боюся! Как бы суседи не донесли. Я уж никого стороннего в дом-то к себе не пускаю, а ведь доглядят. Кашляет он шибко…
— Помалкивай. Осталось недолго ждать…
Барышев сразу слез на пол, когда Согрин вошел в дверь и позвал его. Башка нечесаная. Вид зачумленный, как с перепоя. Заспался там, на полатях, разомлел в духоте.
— Ну, снова здорово, Павел Афанасьич! — присаживаясь на скамью, не очень любезно произнес Согрин. — Скучаешь? Дел-то не ахти как много. Обленишься этак!
— А ты иного времени не мог выбрать для меня, — сердито сказал
— Так то собаку! И дела у нее собачьи.
— Мне зиму надо бы в тепле перебыть. Поблудил я по сибирской тайге, сколь раз был насквозь проморожен, а теперь вот она и дает себя знать.
— Что ж, так за все годы надежный документ себе выправить не мог?
— Пробовал, да удачи не поимел. Один уголовник предлагал сделать, но крупно заломил цену. У меня таких денег сроду в руках не бывало. Может быть, ты поможешь, Прокопий Екимыч? Деньги, конечно, большие. На крайний случай, в сельсовете бланков достань, а уж по бланку сами напишем: так, мол, и так, служил гражданин Барышев все прошлые годы в батраках и отпущен-де из села в город, на отхожие промыслы. Я бы в Среднюю Азию куда-нибудь поглубже забился. При моем здоровье в тайгу возвращаться нельзя.
— Отработать надо сначала, Павел Афанасьич!
— Дождуся весны, отработаю сполна!
— А где ты ее станешь ждать?
— Зинаида потерпит, наверно!
— Нельзя тебе, Павел Афанасьич, оставаться у нее. Милиция отсюдова слишком близко. С одной стороны, это хорошо: завсегда ищут, где подале, а не там, где поближе. Зато с другой стороны плохо: суседи могут на подозрение взять! Был бы у тебя документ надежный, так живи тут, мало ли родственников у кого проживает! Приехал-де погостить да захворал и вот-де задержался. Проверяйте, мол, милости просим! А тебя как проверят, так и загребут. Тем боле после того, как ты обоз разгромил, милиция вся на ноги поднята. Кстати скажу: неразумный ты, Павел Афанасьич!
— В чем?
— Коней зря побил! Люди остались живы-здоровы, напугались только твоей стрельбы, а коней нету. Или ты сам мужиком не бывал, чтобы коней не жалеть? При чем же скотина, если беды наши идут от людей?
— Боюсь я теперича убивать, — понурился Барышев. — В руках твердость теряю.
— А у Колчака не боялся, — напомнил Согрин.
— Кто знает?
— Про то в газетке было прописано…
— Там у меня такая служба была.
— И теперь служба, — положив сжатый кулак на стол, резко произнес Согрин. — Не свою волю сполняешь!
— Заарканил ты меня намертво, Прокопий Екимыч! — безнадежно сказал Барышев. — Не кончится это добром. Кабы знал, как ты станешь мной помыкать, не отозвался бы тебе, а явился бы сюда один, тайно, с бабой бы своей рассчитался…
— Как же рассчитался бы, коли убивать забоялся?
— Баба — не человек!
— А полюбовника ее, значит, чужими руками хотел прикончить?
Согрин погрозил пальцем, надвинулся на Барышева:
— Не блажи, Павел Афанасьевич! Не старайся обвести меня! На себя-то ты супротив Ульянина полюбовника не понадеялся, не с твоим здоровьем в засадах сидеть, так подослал Евтея Лукича. Допустим, пристрелил бы Евтей Гурлева, а ты по готовой дорожке-то спалил бы свой бывший дом вместе с Ульяной и тогда дал бы деру отсюда… И остался бы я в дурачках. Тратился на тебя, оберегал, надеялся, а взамен получил бы кукиш. Не-ет, нет, Павел Афанасьич! Ты сначала мою волю исполни, потом уж я тебя и до Гурлева допущу. А еще на что-нибудь своевольно пустишься — на дне озера рыбок покормишь!